Любостай - Личутин Владимир Владимирович (книга регистрации .txt) 📗
«Эй ты, артист! Уснул, что ли?» – позвали из темноты. Бурнашов прощально взглянул на тлевший огонек под кустом и обреченно забрел в ручей. Внезапный ужас сжал голову, но Алексей Федорович перемог мгновенное желание выскочить на берег и повалился в ручей; сердце напряглось, стало не больше горошины, но странно, что не оторвалось от черева, не выпорхнуло, но затукало сильнее, торопливей. Теперь Бурнашову понятно, что чувствует юродивый великого царя, скитаясь по заснеженной земле в тряпье, обвешанный веригами. Чернобесов, эта «собачья голова», рядом хрюкал блаженно, молотил по воде ногами и руками, его задубелую толстую шкуру не брал никакой ярый холод. «Эй ты, артист, ну ты и артист, – по-жеребячьи всхохатывал Чернобесов. – Если ты писатель, напиши книгу, как мы с тобой купались, да. Напиши так: была ночь на Илью, и мы с тобой ползали брюхом по дну, как свиньи». – «Утоплю сейчас – и жить перестанешь». Бурнашов вздрагивал от каждого слова: в закоченелом нутре словно шершавой теркой продирали нежную мякоть. «Ха, сказанул… У меня ведь здоровья много. У меня лошадиное здоровье. Я тебя укатаю, все одно житья не дам. Ты чего меня не садишь-то?» – вдруг открылся Чернобесов. Эта загадка и жгла, мучила мужика своей тайной. «Сам сядешь. День грядет».
Нет, не видать мира, прощения не случилось.
Бурнашов вылез из ручья, одежда противно сковала плоть. Наваждение кончилось. Трезво и пусто было в груди. Затравленно оглядываясь, Бурнашов взял свечу и пошел в часовенку.
«Эй ты, ты куда, скотина? Эй ты, артист!» – закричал из темноты Чернобесов. Молчание недруга раздражало, выводило мужика из себя; он задорил, горячил натуру, готовый на самое худое.
Зубы отбивали дробь, когда Бурнашов вернулся в моленную. Помял негнущимися ладонями деревянное, чужое лицо, кое-как отжал штанины, согнав воду, торопливо отхлебнул из бутылки и присел на край срубца, призакрыв глаза. Тут вернулся Чернобесов; вошел в часовенку тяжело, развалисто, при каждом шаге хлюпала в трубах резиновых литых сапог вода. Он взмахнул ногами раз-другой, и сапоги со свистом полетели в дальний угол, едва не полоснув Бурнашова. Но Алексей Федорович и тут смолчал, не замечая недруга. Чернобесов распечатал новую бутылку и в два приема опустошил, разделся догола, повалился на шаткую лавицу и тут же захрапел.
Оранжевые свечечки на срубце загнулись, запышкали и погасли. В проеме сараюшки посерело, незаметно пришло утро. Набрякшими глазами Бурнашов пытался прощально разглядеть ночной прислон, случайный тайный схорон, где метались живые души, не нашедшие мира. Чернобесов гремел в две дуды, то играл заливистой флейтой; сладко спал человече, самозабвенно, и Алексей Федорович невольно позавидовал мужику. Просто, без видимых мук плыл тот по течению, не переча судьбе, еще не знал, куда заведет она. Но нынешней ночью, знать, был предоволен Чернобесов: загадка разрешилась, Бурнашов – тряпка, и очень хорошо я погулял, наелся винца. Ну чем не красота? Так, наверное, подумал Чернобесов, прежде чем провалиться в сон.
Бурнашов подошел к спящему. Вот и верши самосуд! – шепнул коварный голосишко. Чирк по шее – и конец распре. Вот и отмщенье. Чернобесов лежал вольно, раскидисто, насколько позволяла лавка; тело его было сбито, крепко скроено и свито, еще ни одна морщинка и рытвинка не тронули красиво слепленных мясов, широкой, молочно-белой груди с рыжими пупочками сосков. И только коричневая шея была как рубцеватый корень да некрасиво оскаленный рот вызывал невольную брезгливость. Разве такого мужика одолеешь? Он, Чернобесов, даже сам себя не может сломать своей неурядливой жизнью, табаком и вином, будто он железный иль тесанный из гранита. Ну, конечно, ржавчина съест и его, но точит так незаметно, исподволь, что кажется мужик вечным. А что делать? На земле жить, надо жилы на кулак мотать, тут хворать некогда, всяк прибыток лишь из своих рук. И только я не даю никакого прибытка, занимаюсь черт те чем…
Бурнашов усмехнулся, невольно завидуя спящему. Даже в дурости этой, беспричинном буйстве открывается вдруг такая неуправляемая сила, которая и вызывает восхищение. И пропало всякое желание мести. Нет тайны в Чернобесове, зря я домогался открыть ее, окончательно решил Бурнашов. Но что-то же притягивает к нему, отчего-то я даже скрыто заискиваю перед ним, пугаюсь, отдаюсь в плен, сложив оружие. Значит, иссякла моя воля и самолюбие мое сошло на нет. Как он, однако, осмелел нынче, весь вечер собачился, дразнил, вызывал на прю, потерявший всякий страх передо мною. И неуж он раскусил меня и поборол трусость? Теперь такого обходи за версту, нет для такого человека преграды. А вдруг я снял оковы с Чернобесова, развязал руки и дал простор своенравию и необузданности? Упаси, упаси…
Может, и верно, я мешаю жить? Я царь, я раб, я юрод, я палач.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Задумывались ли вы, сколько храмов на Руси воздвигнуто на крови? И неуж только кровь дает чистые всходы веры, яркие цветники ее? Иль Спас-на-крови – это и знак памяти, веха на шатком пути народа? Если принять храм за колодезь в небо, за трубу, в которую утекает в занебесье добрый дух паствы, ее мечтания и упования, то куда же девались те стенания, те вопы, богохульства, мольбы и жестокосердые проклятия, что раздавались в сечи меж противными сторонами, когда кровь смешивалась, как вода, и становилась единой. Так на чьей же руде воздвигается храм? Как отцедить, разделить краску на праведную и сатанинскую? Куда вознеслась та неутоленная ненависть, что вспыхивает даже в самом миролюбивом сердце, когда всплескивает над твоей главой вражья сабля? Где скопился ужас, страданье и мольба к всевышнему, чтобы даровал он победу и жизнь? Говорят, бог все видит, но попускает, медлит, он дает шанс исправиться, образумиться. Но как долго будет досматривать, где его справедливая кара, где вышний праведный суд? Уже давно перейдена та черта выжидательного спокойствия, когда из мудреца и очевидца ты превращаешься невольно в пособника, в сладострастника, радующегося чужим мученьям и стенаньям. Не сам ли бог, если он есть, дает пример черствости и пагубы, взирая столь бесстрастно на побоище, растекшееся от края и до края земли. Иль он заставляет нас пошире открыть сердечные очи, поразиться содеянному и возмутиться столь неправедному жестокому пути, который избрало непослушное овечье стадо. Но с овцы не взыщешь: за каждую голову в ответчиках пастух, пастырь…
Одно верно, что всякий храм строится из душ; напрасно пролитая кровь разъедает и рушит самые великие храмы.
Только выбрался Бурнашов из лощины – и сразу боровой гриб. Бордовый, с прожилками, как макушка гранитного валуна, случайно проросшего сквозь коралловые ветви мхов, сейчас измочаленных, замусоренных сосновым прахом, избитых ливнем. Вот подарок – воистину подарок: сразу сердце подпрыгнуло, даже глазам своим не поверил. Боясь ошибиться, Бурнашов сначала большим пальцем ноги скользнул по грибу, ощутив его прохладное тугое тело, выудил из шальвар нож-складничок и опустился на колени. Перед иконой не стаивал, богу не маливался, а тут как дар драгоценный принимал от земли. Воистину так: когда срезаешь белый гриб, когда отымаешь его от родовы, то испытываешь благоговейный восторг. Нож с хрустом врезается в белоснежную мякоть, в девственно чистую, не тронутую тварью, и ты как бы причащаешься, отпиваешь из природы истинного наслаждения. И сколько бы тебе ни попадалось на дню белых грибов, никогда не наступает отупения чувства, всякий раз охватывает почти детский дурашливый восторг, и ты готов смеяться непонятно чему. Все-таки как богата природа на чувства.
Даже шевельнулась мысль, что гриб не случайный, это предвестник удачи. Но какой? Пока дойду до деревни, насшибаю полную рубаху гриба – вот и удача; гриб любит раноставов, на заре гриб любит росою умываться, лезет из скрытни, теряя всякую осторожность. Но вся охота Бурнашова одной находкой и закончилась. Зря загорелась его душа. Прошел дождь-листобой, и березняки пооголились, проредились в одну ночь, листа нападало, хотя до сентября далеко. Это в июне каждый гриб призывает тебя, далеко виден, как свечка неизбывная, горит ярким розовым пламенем. А сейчас какой гриб если и есть, так спрятался, затаился, сам на себя не похож: грустный, почернелый, с размякшею шляпой.