Молчание неба (Избранное) - Кожухова Ольга Константиновна (читать книги онлайн бесплатно серию книг txt) 📗
Мне тоже дремлется. Я сползаю с бревна и укладываюсь рядом с ней, голова к голове. Все тело гудит от желания спать. Глаз уже не разлепить. И я засыпаю.
Нас будит густой, грубый голос:
— Вы что здесь делаете? Кто вам позволил?
Над моей головой вся в белой пене тугая лошадиная грудь и натянутые поводья. Наклонившееся лицо моего командира роты старшего лейтенанта Силантьева.
— Та-ак, Углянцева, — говорит он. — Вот вы чем занимаетесь!
Он готов уже обругать меня — и вдруг замечает спящую Женьку. Она разметалась, лицо ее раскраснелось от сна. Тень от длинных ресниц, как два черных мазка углем по щекам.
— Это что за человек?
Голос у Силантьева еще очень строгий, но меня-то не проведешь: я чувствую, гнев Силантьева как-то сразу иссяк.
— Этот человек, — говорю я, — медсестра Мамонова. Из первой роты.
— А, Мамонова! Вот как! — удивляется мой командир роты и спрыгивает на землю с седла. — Не знал, не знал. Вот, право, не знал…
Я бужу ее:
— Женя, вставай!
Женька нехотя просыпается.
Присутствие моего начальника ее не пугает.
— Эй, старлей, — говорит она, подымая лохматую голову, — у тебя есть закурить?
— Есть! — отвечает с готовностью старший лейтенант.
— Дай!
И они закуривают, сидя рядом.
Я смотрю на них с удивлением. У Женьки есть одно отличное свойство: она всегда знает, кому что сказать. Ее шутки порой грубоваты, но никто, на моей памяти, не обижался на них. Даже больше того, все это принималось абсолютно как должное. Между прочим, попробовала бы, например, я так сказать, как Женька, какому-нибудь госпитальному инвалиду: «Эй, кузнечик, все прыгаешь?» — что бы он мне ответил на это?! А Женьке в ответ он улыбчиво расплывается щербатым, обветренным ртом: «Все прыгаю, чего ж мне не прыгать!» — «Ну, ну, не хнычь! Валяй прыгай! Ты здесь такой не один!» И все. И всем вокруг это очень нравится. И считается: так и надо.
Я тоже думаю иногда: наверное, так и надо жить на земле. Не оберегать человека, стыдливо обходя его горькое горе и умалчивая о смешных и нелепых его недостатках, а говорить ему прямо в глаза и при этом грубо шутить. В этой грубости, в самом этом тоне человеку, наверное, нет обиды. А обида, по-видимому, всегда есть в другом: в твоем сострадании, в твоей мягкости, в жалости. Оттого здесь, на фронте, медсестры в госпиталях так медлительны и так равнодушны к чужому страданию.
Женька сразу находит нужный тон с моим командиром роты Силантьевым: тон капризный и приказательный. И мой комроты подчиняется ему сразу.
Мне он говорит:
— Бери мою лошадь. Скажи старшине, пусть ведет роту на ужин. Я позже приду.
— Хорошо.
Конь добрый. Он с места трогает рысью, идет, словно танцует. Ехать на нем одно удовольствие.
Я выезжаю в открытое поле и, взяв нужное направление, отпускаю поводья, свободно дышу. Мне хочется раскинуть руки, как крылья, и улететь. Куда?.. Все равно! Лишь бы только отсюда!
Я оглядываюсь вокруг. Небо быстро темнеет.
Летом сорок второго года все поля на Смоленщине, все луга и опушки до переднего края, все обочины проезжих дорог и овраги зацвели вдруг крупной белой ромашкой, нивянкой. Мне в сумерках кажется: Млечный Путь, опрокинулся, перевернулся и вот течет, уже блещет под копытами у коня, позванивает, чуть курится белым туманом.
Я думаю, рота давно уже на ужине: не станет же старшина ожидать припозднившегося старшего лейтенанта! Поэтому останавливаю коня и, откинувшись в седле, долго-долго гляжу вверх, на перистые облака, на первые, еле заметные звезды в тумане и туда, в самую глубь еще розовеющей от заката космической бездны.
Белое от нивянок поле чуть покачивает меня на своих травянистых волнах.
Глава вторая
Возвращаясь в свой полк после госпиталя и краткого отдыха, Кедров всю дорогу был как во сне. Он не видел ни спутников по вагону, ни свежей, зеленеющей травы за окном, ни разрушенных, взорванных станций. Только когда вышел из легковой машины и, пройдя по улице небольшой деревеньки, где стоял штаб полка, поднял голову, он вдруг понял: «Вот теперь я опять у себя». И взглянул на большую ветлу. Там орали грачи, кормившие ненасытных птенцов. Они всюду понастроили гнезда на месте старых, разрушенных. И Кедров подумал: «А ведь верно; весна!»
Но эта мысль не коснулась его сердца.
Он спокойно, с достоинством вошел к себе в штаб. Здесь все было так же, как прежде, хотя и на новом месте: порядок всегда был везде одинаков. Стол, накрытый расчерченной картой, три табуретки. На гвозде уже плащ-палатки вместо зимних тулупов. Пачка старых газет. Снарядная гильза с бензином и солью. Стопка книг и уставов.
— Ну, как стреляли? — спросил он начальника штаба полка.
— Ничего. Все нормально.
— Что слышно у немцев?
— Зарылись. Сидят, как сурки.
— Я хотел бы пойти поглядеть.
— Что ж… Это можно.
Они оба надели пятнистые, желто-зеленые маскировочные костюмы, взяли бинокли и, пройдя через луг, углубились в трепещущий яркой листвою лес. Здесь сплетались и расплетались тропинки, протоптанные связными из дивизионов, тянулись развешанные на шестах провода; тут и там чернели круглые ямы — следы зимних бомбежек.
— Огневые часто меняли? — спросил Кедров.
— Меняли.
Кедров внутренне заволновался. Он увидел привычную обстановку и ощутил в себе привычное напряжение нервов. Война, давно уже ставшая буднями, сейчас опять наполняла его до краев, не оставляя в душе места для других размышлений.
В голове у Кедрова уже вертелись сотни вопросов. Когда будут в полку орудия с механической тягой? Хватает ли на батареях снарядов? Нельзя ли сейчас устроить занятия для расчетов: стрельбу по движущейся цели, стрельбу рикошетом? Как работают наблюдатели? Нет ли нового в обстановке за линией фронта? Что докладывает АИР [7]? Не прибавилось ли у противника вооружения?
А когда над их головами с мягким шелестом пролетел тяжелый немецкий снаряд, и начальник штаба толкнул Кедрова в плечо, и Кедров с размаху упал лицом на мягкую, еще влажную землю, ощущая всем телом упругость взрывной волны, он вдруг окончательно понял, что все прошлое отделилось от него и отошло. Оно, правда, стояло еще у него за плечами, но уже на почтительном расстоянии и оттуда кивало расплывчато, бледно, как неживое.
На НП был порядок. Командир батареи уступил свое место у стереотрубы и с такой влюбленной готовностью глядел на Кедрова, что Алексей Николаевич нехотя обернулся.
— Ты чего? — спросил он грубовато.
— А вы посмотрите, товарищ гвардии подполковник! Они там строевой подготовкой занимаются. На фоне разрушенного здания смотрите! Фельдфебель их строит. Целый взвод немецкой пехоты…
— Дай команду. Пять снарядов, беглый огонь!
— Нет снарядов. Есть только НЗ.
— Пять снарядов!
— Есть пять снарядов!
Кедров сам скорректировал данные для наводчиков. Сам подал команду:
— Огонь! Огонь!
Поглядел на скрещение линий в окуляре, сказал строго:
— Ну то-то! А то, понимаешь, по нашей земле не стесняясь ходят.
Да, днем было совсем хорошо.
А ночью он лежал на дощатых нарах, прикрытых шинелью, и не мог заснуть, мучительно возвращался мыслью к тому же.
В то самое время, когда он считал себя очень счастливым, жены Наташи уже не было в живых. После трудной эвакуации, в непогоду, она простудилась и заболела и скрыла от Алексея Николаевича свою болезнь, не захотела тревожить. Потом там, в Казахстане, где она поселилась, все пошло очень быстро: скоротечный процесс. Умерла в феврале. А письма ее продолжали идти, наверное, завалялись на почте, написанные, как всегда, торопливо, без дат. И он в полку ни о чем не догадывался, жил спокойно, ел, пил, спал, гордился женою перед товарищами, перед девчатами из отряда. И вообще вел себя как мальчишка. Теперь Алексей Николаевич казнил себя и за глупое хвастовство, и за неведение, и за собственную «толстокожесть», неумение догадаться, почувствовать на расстоянии пришедшую в дом неожиданную беду.