Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) - Бээкман Эмэ Артуровна (книги TXT) 📗
Колонна страгивается с места, чтобы подняться по трапу на чернобокий пароход. Все оставшиеся на пирсе люди смотрят на тех, кто отправляется в дорогу. Мужчины — лежавшие и сидевшие — поднимаются, и вот уже в воде у причала отражается темная, стоящая на сотнях расставленных ног человеческая стена.
Неожиданно вижу Кристьяна. В числе первых он вступает на палубу.
— Кристьян!
Он оборачивается, хочет вернуться. Но мужики напирают, и он вынужден двигаться дальше. Вижу, как он проталкивается и выбирается из толчеи к поручням, куда протискиваются и другие мужчины.
Теперь я вижу Кристьяна совсем рядом.
Лийны нет, я уже не чувствую на своей спине ее теплой груди.
Касаюсь пальцами просмоленного корпуса — так легче стоять: голова закинута назад, небесная синь слепит глаза.
— Ты пришла! — кричит Кристьян, чтобы в этом гаме что-нибудь расслышать, приходится напрягаться. Но интонации исчезают, поэтому я так и не знаю, сказал ли Кристьян это нежно, с удивлением или грустью.
Пронзительный звук сирены прорывается неожиданным толчком, черный корпус судна утыкается в причал, деревянный настил под ногами вздрагивает, и я с усилием отрываю прилипшие к смоле пальцы. Кристьян перегибается далеко через поручни и тянет руку, словно хочет поддержать меня. Оттираю за спиной платком пальцы, чтобы хоть немного отодрать смолу.
Все отъезжающие и оставшиеся на причале люди смотрят вверх.
И мы словно бы остаемся наедине с Кристьяном — все глаза устремлены в ясное небо. Сколько самолетов?
Откуда начнут бить зенитки?
Кристьян кивает, пожимает беспомощно плечами, и мне тоже становится жаль, что не умеем объясняться на пальцах.
Меня вдруг охватывает нетерпение, которое вызывает дрожь, соединяющаяся с воем сирены. Расставляю ноги, чтобы обрести устойчивость.
Ловлю себя на желании увидеть, как немедленно отчаливает от набережной судно, хочу, чтобы кончилось это половинчатое свидание, чтобы опустился наконец занавес в той сцене, где действующие лица никак не дотянутся друг до друга руками.
Прежнее ощущение непричастности вдруг начинает мучить меня. Я вроде все еще не поняла, что необходимо перестать быть зрителем, подобно тому как следует отказаться от довоенного цветастого шелкового платья, которое носить сейчас, по меньшей мере, неуместно.
Чернобокое судно может отдать концы в любой миг.
И мне тоже нужно оторваться от этого состояния нерешимости и немедленно идти…
Что же я умею?
Наконец-то сирена умолкла.
— Я тоже пойду! — в наступившей тишине кричу я Кристьяну. Это прозвучало неимоверно громко, все с любопытством устремляют на меня свои взоры. Вот я и нарушила нашу с Кристьяном относительную интимность.
В небе появляются завывающие самолеты. Людская масса на причалах медленно, с явной неохотой откатывается в сторону приземистых пакгаузов, судовая сирена, словно запоздалое эхо воздушной тревоги, взвинчивает напряжение. На рейде взвивается гигантский водяной столб, опустившись, он кругами разбегается от места взрыва.
Кто-то оттаскивает меня от парохода. В руках у Кристьяна белый носовой платок, которым он медленно машет. Это выглядит наивно — вроде бы уезжает в отпуск.
Меня затаскивают в затхло-пропахшее помещение пакгауза. С большим трудом удается мне найти местечко у зарешеченного окошечка. Кристьян все еще машет, будто знает, что я вижу это.
Только он ли это?
Голова, плечи и руки, если смотреть отсюда, образуют мужской силуэт вообще, и он вовсе не обязательно должен принадлежать Кристьяну.
Чье-то жаркое дыхание обжигает мне ухо.
Боюсь оглянуться, чтобы не упустить из виду черное судно.
— Это я, — слышу Лийнин голос.
— Спасибо, — растроганно говорю ей, и зазубренные пластины решетки расплываются в расплющенные полосы. Сжимаю веки, чтобы выдавить слезы.
Решетка вновь обретает свои четкие контуры. Между железными заусеницами исчезает вдали пароход.
Разрывы зенитных снарядов рассыпаются на множество дымков, и если бы не было этого противного завывания вражеских самолетов, медленное удаление судна можно было бы счесть за торжественную церемонию с орудийным салютом.
Из порта я отправилась прямо к инструктору горкома.
Что из того, что поклялась: ноги моей на ее пороге не. будет.
Нет у этой клятвы никакого весу теперь, когда Кристьян находится на пути в Ленинград, когда приближаются немцы и о себе думают лишь те, кого причислить к роду человеческому можно разве что по внешнему обличию. У кого, явно по чистой случайности, оказались руки, ноги, глаза и рот.
— Анна…
Вздрагиваю от Юулиного голоса.
— Да?
— А помнишь граупнеровскую ригу?
Подхожу к постели больной. Может, у Юули жар? Вроде бы нет, в глазах появилась искорка осмысленности, и, хотя голос слабый, ее слова все же можно разобрать.
— Помню, помню, — успокаиваю я ее; некоторое время уходит на то, чтобы переключиться, и я начинаю припоминать: — Сеновал находился на кяруских лугах с того края, где стояла стекольная фабрика. Ох и громадина была! Воз с сеном заезжал в южные ворота, разворачивался у противоположной стены, где бабы укладывали сено, и затем уже порожняком громыхал по каменным плитам к северным воротам. Под высокой крышей, между стропилами, в полумраке попискивали в гнездах птенцы ласточек, а балки там были вытесаны из корабельных сосен.
— Помнишь! — удивляется Юули. В уголке рта, не тронутом параличом, появляется подобие улыбки.
— Там на сене… мы с учителем… Уснули. Утром приехали с возом… И застали.
— Не плачь, Юули.
— Да я… Раньше того был случай…
— Раньше того? — стараюсь я предугадать слова, чтобы ей не надо было так мучительно превозмогать беспомощность сведенных параличом губ. — Это что, с барышней Аделей? — подсказываю я.
Юули благодарно кивает.
Будучи уже почти что девицей на выданье, Юули во всем старалась походить на дочь Граупнеров Аделю. Стоило той завести себе юбку, отороченную шелковой оборкой, — и Юули тоже сделала себе такую. Брала имевшуюся под рукой материю, обновляла старые тряпки — выглядело это чаще всего жалко и смешно. Вздумалось Аделе носить надо лбом кудряшки, и Юули накалила над плитой железный прут и тоже накрутила себе волосы.
— Да, Аделе красотой до тебя ни за что не дотянуться было, — говорю я. — Если бы ты это тогда понимала — тебе бы не за что было ее возненавидеть.
— Откуда… тебе известно все?
Была попрыгушкой и шаталась всюду, в то время как они взапуски с Аделей учились кокетничать и, отправляясь купаться на речку, стыдливо закрывали руками груди. Хотя они еще все равно оставались детьми и забывали свои тонкие манеры, когда принимались шалить.
Шалить?
— С чего это вы тогда забрались на балку?
— Я… заманила туда Аделю. Я… сказала, что на балке… хорошо… учиться… красивой походке…
Да, это я видела. Всегда больше запоминаются случаи, когда тебя охватывает страх. Ну и ревела же я! О с и разносился под крышей этот рев! Метались встревоженные ласточки, а я молила бога, чтобы въехал воз с сеном и Аделя могла бы спрыгнуть на него.
— Это было в начале сенокоса. Только в одном месте сено доходило до балки, оттуда Аделя и забралась наверх. Шаг за шагом она осторожно пошла вперед. Над сеном ступала довольно смело, но как только внизу разверзлась пропасть с каменным полом, в нерешительности остановилась. А ты все подзуживала ее, чтобы она прошла по балке до конца, а потом, ухватившись за стропило, повернула бы обратно. Самой тебе сноровки было не занимать!
От неловкости умолкаю. Напоминать о былой резвости человеку, который лежит неподвижно в постели!
— Говори! — просит Юули.
— Ты легко дошла до середины перекладины и остановилась. Аделя, расставив для равновесия руки, шла тебе навстречу. Она думала, что ты попятишься, и подступила совсем близко. Но ты не сдвинулась. Словно вросла в балку. По правде сказать, она там была довольно широкой.
— А ты… как ненормальная… кинулась реветь…