Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) - Бээкман Эмэ Артуровна (книги TXT) 📗
Я попыталась возразить, развеять заупокойные мысли, но мои слова были отменены властным движением ее здоровой руки, и на меня сыпались все новые распоряжения.
Я притащила на овальный стол ее старую швейную машинку. Раскроила кусок черного шелка — самое время приготовить ей похоронное платье. Пододвинула стол с ручной машинкой под люстру с хрустальными подвесками. Опустила светомаскировку, с шорохом скользнувшую до подоконника, задернула темно-вишневые шторы, чтобы ни один луч не падал на улицу.
Деловитое стрекотанье машинки угасло среди ковров, мягкой мебели и птичьих чучел в зале, превращенном сейчас в больничную палату.
Дремавшая Юули несколько раз просыпалась, чтобы делать мне наставления. На манжетах должны быть маленькие пуговки и блестящие петельки, на груди шелк нужно уложить в складки, чтобы благородная драпировка оттеняла красоту материала.
Вначале, прогоняя первые стежки, пальцы никак не хотели слушаться. Скользкий материал все норовил вылезть из-под иголки. Меня обуяло желание встать, забиться в тихий уголок, собраться с духом, и затем уйти отсюда, уйти по велению жизни, дорогами живых людей.
Оторвавшись взглядом от работы — в пальцах уже появилось какое-то механическое проворство, — вижу на темной печной глади неровное светлое пятно — мое лицо.
Под тиканье часов погребальное платье помаленьку начало принимать какой-то вид. Длиннополое одеяние крупной рослой женщины все больше спадало на мои колени. Когда я наконец пристрочила рукава и подняла на вытянутых руках готовое платье, я почувствовала, стоя перед черным ниспадающим шелком, как глаза мои наполнились слезами.
Мне стало нестерпимо жаль себя.
Я оставила работу и подошла к светомаскировочной шторке. Проковыряла в ней маленькую дырочку и увидела три гаснущие в утреннем полумраке звезды.
Очнувшаяся от моих тихих шагов Юули объяснила, где лежит белый батист, из которого мне следовало выкроить отложной воротник для платья. А оставшийся кусок батиста украсить кружевом — волосы поседели, поэтому голову придется покрыть белым полушалком.
Я, видимо, накричала на нее, потому что, когда пришла в себя, Юули посоветовала мне выпить подслащенной сахаром холодной воды, она, мол, и сама не отказалась бы — сердце просто заходится, когда видишь, что у родной сестры нет к тебе и капельки жалости.
Юули тянет из носика кувшина сладкую водичку, я же поднимаю шторы затемнения. Утренний свет заливает пол, поднимается по изразцам печи все выше, пока не загорается на слегка позвякивающих подвесках люстры.
На ветке сидит малюсенькая птичка и заглядывает в окно. Юулино лицо остается в тени, которую отбрасывает спинка кровати. Посеревшие руки лежат на отвороте белого пододеяльника, вдовье кольцо ее, перекосившееся на костлявом пальце, напоминает обруч на рассохшейся бочке.
Показываю Юули по отдельности воротник, платье и обрамленный кружевом платок. Едва заметным движением век она выказывает свое одобрение.
Запрятав машинку обратно под вышитый футляр, я оттаскиваю овальный стол на прежнее место — туда, где посреди ковра красуется венок из роз. Равнодушно опускаюсь в кресло, в его обивку, сердце мое дрябло отстукивает секунды.
Может, немцы уже хозяйничают в центре города и, подобно сточной воде, переливающейся через края канавы, растекаются по улочкам и улицам.
В углу, на полочке, по которой скользит мой усталый взгляд, между морскими раковинами, перед Библией, театральный бинокль.
Как же это я раньше не заметила его?
Железные перекладины на чердачной лестнице сегодня ужасно холодные. Или это уже осень прокралась ночью в распахнутое настежь окно и оставленный открытым люк?
На горизонте по-прежнему по небу размазываются клубы черного дыма. Но в окуляре бинокля все еще трепещется огромный красный флаг! Прислоняюсь лбом к затянутому паутиной оконному косяку и долго-долго смотрю на прямоугольное красное полотнище в отливающих медью лучах утреннего солнца.
Под навесом переднего дома воркуют голуби, где-то над головой жужжит шмель. Со звоном падают с железной крыши капельки росы.
Сажусь на подоконник. От освежающей утренней прохлады спина сама собой распрямляется. Сухой песок на чердачном полу уже затянул следы, и только небольшие ямки, идущие от люка по направлению к окошку, отмечают мои шаги.
Вдруг замечаю в дальнем темном углу чердака старательно свернутый трехцветный флаг.
Вроде бы дома, возведенные под этим флагом, уже давно занесены в списки национализированных зданий!
Вернувшись в комнату, натыкаюсь на Юулин тревожный взгляд. Лишь после того как я опускаюсь в кресло, она тоже расслабляется и уже больше не сверлит меня взглядом.
— У тебя есть замечательное похоронное платье, подсвечники начищены, и все же для полноты картины еще чего-то не хватает!
Трехцветный флаг, спрятанный на чердаке, не дает покоя, и хочется сразу же хоть слегка уколоть.
— Чего не хватает? Чего?
— Тебя должны бы окружать дети и внуки, — продолжаю я с ледяной бесцеремонностью.
— А я… пока еще не умираю, — не скрывая злорадства, говорит Юули.
— Да я и не жду твоей смерти. Живи, — чувствую неловкость за свою грубость. — Просто мне время уходить.
Юули многозначительно начинает помаргивать ресницами.
Одновременно вздыхаем.
В соседней квартире все еще стоит тишина.
И Юули вроде бы прислушивается к ней.
— Вчера говорила о карманах, которые похожи на купола русской церкви?
Ответ меня нисколько не интересует. Просто надо было о чем-то говорить, чтобы разорвать этот жалостливый обруч молчания, который сдавливал шею.
— Это… — торопится рассказать она, ее усердие сдерживается лишь скованностью самой речи. — Отец наш ведь умел делать любую работу, за какую только брался. Однажды сшил Арнольду пиджак — с накладными карманами на груди. Только вот таких в то время уже не шили. Арнольд и заупрямился: мол, я этот кафтан с русскими куполами носить не стану. Муженек мой, понятно, огорчился, он все надеялся, что его работу оценят…
«Ну и что?» — хотелось мне недовольно спросить.
— Да, ворочать он был горазд! Помню — когда мы еще держали на улице Нигулисте мастерскую по ремонту велосипедов и сдавали машины напрокат, — выходит как- то папочка наш на улицу и удивляется: да ты гляди, неужто уже весна на дворе! Деревья бог знает когда в лист пустились, а он и не заметил, что снег сошел… Сада своего у нас тогда еще не было, одни только железяки…
— А ты все каталась в Ригу, возила запасные части для велосипедов, — могу я добавить.
— Да, — с достоинством подтверждает Юули. Приподнимает с одеяла руку и рассматривает золотое кольцо, словно бы ищет заверения, что так оно все и было.
Как я жду, чтобы в соседней квартире стукнула дверь и раздались шаги!
— Набрасывался на работу, будто собирался вечно жить. А кому оно потом все это нужно?
— По работе его и помнят.
Стараюсь припомнить лицо Юулиного мужа, однако пелена рассеянности не дает возникнуть какому-либо зримому образу.
— Дом, вот кто нас сожрал, — неожиданно роняет Юули.
Боюсь вмешаться, чтобы не спугнуть ее откровенности.
— Мастерскую мы продали, от порядочного общества отошли. Поездки в Ригу кончились. Отец наш купил лошадь. Каждую неделю сам вывозил мусорный ящик и каждый божий день привозил из Строоми по два воза песка. Двор у нас был что твое болото, вот он его и засыпал. И коня мучил, и себя тоже. Вечером заходил в комнату — ни дать ни взять изошедшая потом скотина. Не старыми были мы еще. Когда он первый раз опоражнивал мусорный ящик, я смотрела на него из-за гардин и плакала. Пригородными крысами — вот кем мы стали.
Трагедия!
— Доход никак не повышался. А долги за дом наседали, деньги, что выручили за мастерскую, скоро все вышли, будто волку в глотку, потому-то отец все и ворочал сам. Как никто другой, так тонко умел припаивать медью ружейные стволы. Но в арсенале, что в Тонди, проработал всего ничего — уволили, как же, домовладелец. Надо работу дать тем, у кого никакого дохода в хозяйстве нет. Бог ты мой! Он и помидоры выращивал, сколько он для них таскал на коромыслах нечистот, и в конском навозе, бывало, весь извозится! Дом его и съел.