Навеки — девятнадцатилетние - Бакланов Григорий Яковлевич (книга регистрации txt) 📗
Оказалось, подошла четвёртая батарея, становится на огневые позиции. Комдив расспросил, что тут слышно. Расспрашивал и вглядывался в лица. Подумал.
— Ну что ж, комбат, — сказал он Городилину. — До утра останемся тут мы с тобой.
И, отправляя Третьякова на огневые позиции, чтобы там, в хуторе, он отлежался в тепле, сказал:
— А утром сменишь нас. Вот так будет правильно. И сам себе кивнул.
ГЛАВА XXV
Долгой была эта ночь. Он выпил за ночь полуведёрный чугун воды, а жар не спадал, спёкшиеся губы растрескались до крови. Казалось ему, что он не спит совсем, бред и явь мешались в сознании. Откроет глаза: при красном свете углей сидит у костра Лаврентьев, пишет что-то, подложив полевую сумку на колени, шевелит губами. И опять — красный сумрак между стропилами, кто-то другой у костра, чёрная тень колышется позади, заслонила полсарая: снится это ему или он видит? И все не кончалась ночь.
Несколько раз выходил наружу. Туман, в котором трудно было дышать, клубился от самой двери; из темноты сарая казалось, ступает он не через порог, а в белое облако; нога неуверенно щупала перед собой землю.
Утром проснулся мокрый от пота и слабый. Но чувствовал: здоров. Все как просветлело перед глазами, пустой сарай стал выше, больше. У стены умывался голый по пояс Лаврентьев, вздрагивал кожей. Пар шёл от его мощного тела, от волосатых лопаток, он покряхтывал, с удовольствием плюхал себе под мышки, с груди и живота текло.
Третьяков сел на земляном полу. Лицо обтянуло за ночь, глаза ввалились, он чувствовал это. Подумал, глядя на кучку золы и пепла от костра: там жар остался, чаю бы согреть. И увидел, как сняло воздухом, повлекло лёгкий пепел. В двери сарая, распахнутой рывком, стоял боец. Он ещё сказать не успел, а Третьяков уже на ощупь искал шапку в соломе.
— Танки!
В дверях замелькали на свету бойцы. Пробегая, Третьяков видел, как Лаврентьев натягивает на мокрое тело гимнастёрку: влез в неё до половины, а дальше плечи не проходят, машет руками вслепую.
Снаружи оглушил железный стрекот. Бежавший впереди боец поскользнулся на мокром снегу, испуганно вставал. И вдруг метнулся в сторону, пригибаясь к земле.
— Куда? — крикнул Третьяков, как кнутом стегнул. — Назад!
Ниже пригнувшись под криком, боец кинулся к орудийным окопам. Там уже топтались расчёты, разворачивали тяжёлые орудия, множество напрягшихся ног месило сапогами мокрый снег с грязью.
— Вон! Вон они! — Из-за щита указывал рукавицей Паравян и обернул красивое лицо, бледное до желтизны.
Туман невысоко поднялся над землёй, в непрозрачном от испарений воздухе было видно метров на сто пятьдесят от орудий. И там, как тени, мокрые деревья означили дорогу: с холма в низину и снова на холм. За этой чертой все сливалось: и серый осевший за ночь снег, из которого вытаивала земля, и пасмурная, как перед вечером, даль. Третьяков глянул туда, сердце в нем сорвалось, мгновенно ослабли ноги. Возникая за деревьями, двигались по дороге бронетранспортёры; тупые, тяжёлые туши их были как сгустки тумана. И сразу, только он увидал их, слышней, ближе стал рёв моторов.
— Один, два, три… — считал Паравян.
Бронетранспортёры выходили во фланг, а с фронта, куда тянулся провод к наблюдательному пункту, было все так же тихо.
— К бою! — закричал Третьяков, обрывая в себе минуту растерянности, и вспрыгнул на бруствер. И от второго орудия эхом отдалось: «…бою!» Там стоял Лаврентьев, рукой попадал в рукав шинели.
Бронетранспортёры все возникали на холме, шли в тумане, смутно перемещаясь за деревьями.
«Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать», — считал про себя Паравян. Звонко била кувалда по металлу: это Насруллаев в одной гимнастёрке забивал сошники в мёрзлую землю. Он косо взмахивал из-за плеча, ударял и вскрикивал. Расчёт ждал за щитом, оглядывались на него. Ствол орудия, нацеленный на дорогу, медленно перемещался.
— Упреждение — один корпус! — сверху сказал наводчику Третьяков, а сам вглядывался, встряхивал головой. Что-то мешало ему, хлопало по щекам. Только тут заметил: как спал в шапке с опущенными наушниками, так и стоит в ней. От нетерпения, чтоб руки занять, снял с головы ушанку, прижав к груди, заворачивал наушники. Стоя с непокрытой головой, смотрел на дорогу, дышал тяжело. Пальцы дрожали, никак не могли завязать тесёмки. Он уже видел, знал, каким коротким будет этот бой. Девять снарядов у их орудия, восемь — у второго. А бронетранспортёры все возникали из-за холма. Звон кувалды отсчитывал время. В тот момент, как Насруллаев отбросил кувалду, он махнул шапкой:
— Огонь!
Полыхнуло, дрогнула земля под ногами. Огонь взлетел за дорогой, там, падая, качнулось в тумане дерево. Ещё несколько раз взлетал огонь: то на поле, то за дорогой. Наводчик торопился, нервничал. «Сейчас погоню его!» Сыпануло по щиту, с шипением зачмокали в грязи раскалённые пули. Отовсюду над полем понеслись к орудию огненные трассы пуль. Развернувшись от дороги, бронетранспортёры шли на батарею. Они вылезали из тумана, редел клоками перед ними туман, и от каждого сверкало, сверкало огнём, низко рубили по полю огненные трассы. Видно было, как из бронетранспортёров выпрыгивают автоматчики, бегут позади толпой и от них тоже неслись трассирующие нити.
— Чабаров! — закричал Третьяков, спрыгнув в окоп. Он увидал мелькнувшее по другую сторону орудия побитое оспой нахмуренное лицо Чабарова. — Пехоту отсекай огнём!
А сам дышал над ухом наводчика:
— Не торопись. Целься. Не торопись.
И в уме свой счёт шёл: пять снарядов осталось. Пять выстрелов. Бахнуло второе орудие. Где-то позади грохотала четвёртая батарея. Значит, там тоже прорвались немцы.
Завыло низко. Мина! У наводчика дрогнула спина. Не отрывая глаза от панорамы, продолжая целиться, он весь поджимался спиной, чувствовал эту летящую мину. По мокрой щеке его тёк пот, мутные капли дрожали на подбородке.
Мина ещё выла над ними, когда орудие выстрелило. Из-за щита Третьяков видел: вырвавшийся вперёд бронетранспортёр, прыгающие через борта автоматчики — один, в каске, с поднятым над собой автоматом, подогнутыми ногами в прыжке, уже в воздухе был — все это взорвалось белым огнём, огненные брызги летели далеко во все стороны — в лоб влепило.
И тут же одна за другой разорвалось несколько мин. Когда Третьяков поднялся, весь в жидкой грязи, кто-то шевелился слепо между станинами, стонал. Живые подымались один за другим. А от второго орудия уже хлынул расчёт. С расставленными станинами, нацеленное на поле, оно стояло в окопе, а они бежали, и крупней, выше других — Лаврентьев в распахнутой шинели. Плеснулся плоский разрыв, разметав бегущих. Хватал себя за спину руками, перегибался на бегу, падал Лаврентьев.
И опять чей-то крик:
— Танки!
Они выходили от деревни, от Кравцов — в тыл батарее. Рухнул сарай, в котором ночевали, двинулся вперёд, разваливаясь. Под ним ворочался танк, поворачивая башню с пушкой, бревна катились с него, сползала набок соломенная крыша. Брошенное в окопе орудие подпрыгнуло, словно выстрелило само и осело в дым разрыва.
Пригибаясь под пулями, Третьяков увидел это, увидел опять бронетранспортёры, идущие по всему полю, полы-шущие огнём, страх на лицах заметавшихся людей. Замок снять с орудия… И не успел крикнуть: разрыв мины кинул всех на землю. Лёжа, вжимаясь в грязь, ловил на слух звук мины, летящей в окоп. И страшная мысль давила: положили, а сами ворвутся сейчас. Близкий вой мины. Рычание моторов. Третьяков приподнялся на руках.
— К оврагу бегите! К посадке! Там снег… Упал раньше разрыва. Грохнуло. Оторвал голову от земли:
— К посадке! Там снег глубокий! Туда всем!.. Рвануло на бруствере. Лежал, зажмурясь. Провизжало над головой. Вскочил.
— Паравян! Замок снимай! Быстро!
Паравян стоял в окопе, рукой держался за орудие, лицо синело. А в боку… Увидел и глазам не поверил: в боку его, свежекрасное, сочащееся, раздувалось, дышало оголённое лёгкое. Оно дышало, а Паравян задыхался без воздуха, хватал его мертвеющим оскаленным ртом.