Шестая повесть И.П. Белкина, или Роковая любовь российского сочинителя - Муравьева Ирина Лазаревна
Женщина в человеческой жизни, конечно, наваждение и непосильное испытание. С этим даже младенец не станет спорить. Радость человеку от женщины – короткая: ну, час, полтора, а страданий достаточно. Любезный читатель, ведь я – от души: давайте обсудим. Зачем нужна женщина? Прибрать, приготовить? Наймите кухарку. Она вам навертит таких трюфелей – тарелку оближете, вилку проглотите! Прибрать – это мелочь. Ну, пыль вам любая смахнет, а постелю вообще можно не застилать: ни к чему, ведь вечером снова в нее же ложиться. Короче: в хозяйстве без женщины легче. Любая прислуга дешевле жены. Так, значит, все дело не только в хозяйстве. А в чем тогда дело? В любви? Ах, увольте! Ведь чем все любови-то эти кончаются? А тем, что проснетесь вы ночью однажды, а рядом лежит крокодил крокодилом! И светит луна на него, крокодила. И вздрогнете вы и покроетесь потом: откуда же здесь крокодил-то, в квартире? Потом только вспомните: «Я ведь женился! Но та вроде Катя была! Или Маша. Так все-таки кто же? Хоть Катя, хоть Маша, но не крокодил же! Я точно ведь помню!» А дети пойдут? Тут совсем не до жиру. Откуда же, кстати, они вдруг «пойдут»? Ну, это у доктора надо спросить. Заплатите доктору, он вам расскажет.
Пишу вот, а кровь так и льется из сердца: ну, что вы молчите, любезный читатель? Не верите мне? Хорошо, будь по-вашему. Потом убедитесь, а поезд – тю-тю!
Ивану Петровичу, от природы романтичному и возвышенному, женщина всегда представлялась загадкой. История с Акулиной разбудила в нем молодую и здоровую чувственность, которая теперь не давала одинокому Ивану Петровичу ни минуты покоя. Под утро особенно. Под утро – как раз когда начинался завораживающий душу колокольный звон – в Иване Петровиче просыпался прямо-таки зверь. И выл, и ревел, и когтями рвал плоть. Под утро маячило перед глазами растение, что ли, пушистый цветок, с которого он обрывал лепестки, и мял его, и прижимал к пересохшим губам своим, чувствовал сладость и тут же какую-то терпкость во рту и удушье. Потом он стонал, потом опоминался и, радуясь, что он один, и букашка, – случись запозти ей к нему на постелю, – и та никогда его стыд не узнает, скорей звал Федорку охрипшим баском, прося принести ему свежей водицы. И лучше холодной. Со льдом, из колодца. (Колодцев в Москве уже не было, впрочем. Везде процветал неуемный прогресс.)
Мещерский, старинный приятель Ивана Петровича по детству и отрочеству, давно перебравшийся в Москву и теперь опекавший только что приехавшего новичка, взял на себя труд ознакомить «румяную деревенщину», как он про себя окрестил нашего героя, со всеми соблазнами шумной столицы. Иван Петрович Мещерского слушался, а от комментариев по врожденной стыдливости старался удерживаться.
Получив солидную долю отцовского наследства, молодой, высокий, с немного бульдожьим лицом, Ипполит Мещерский зажил на широкую ногу, хотя немедленно влез в долги, ибо даже и значительных отцовских денег не хватило. Скромный Иван Петрович так и ахнул, когда приятель пригласил его осмотреть кабинет, в котором находились диковинные и ни разу не виденные Иваном Петровичем предметы. Во-первых, оказалось, что лентяй и бездельник Мещерский весьма интересуется познанием мира и пристальным взглядом следит за Вселенной. Иначе к чему ему были и глобус, и микроскоп с застывшей под ним невесомою бабочкой, напомнившей Ивану Петровичу вольное деревенское житье, и многочисленные зрительные трубы, и инструменты для рисования с натуры? Видать, изменился он с детства и отрочества, когда только бил колотушкою кошек и все норовил ущипнуть (да покрепче!) задастую Дуньку, служившую в комнатах. Теперь, кроме сразу бросавшейся в глаза образованности, Мещерский поразил Ивана Петровича особым вниманием к своей внешности: отрастивши, например, густые, шелковистые усы, он следил за формой их с тем же трепетом, с которым какая-нибудь засидевшаяся девица следит за появлением прыщиков на своей переносице, и так же, как эта девица, приходил почти в отчаянье, если оказывалось, что надетые им на ночь специальные современные приспособления – «наусники» – соскочили, и тут же усы, очутившись на воле, утратили строгую нужную форму. При всех этих новшествах Мещерский характером своим не слишком изменился, любил удовольствия жизни и пуще всего любил женщин, что, в общем, понятно и даже простительно.
Любезный читатель! Вот вам сколько лет? Зарделись, однако. С чего это вдруг? Положим, что вам сорок пять. Что ж такого? Неужто побольше? Однако… По виду я вам не дала бы. Ни-ни! Конечно, гимнастика. Гимнастика, ванна со льдом, ананасы. Но все это – тьфу! – если вы не любили, не любите и не решили до гроба любить и страдать от любви. Любите, не бойтесь! Поскольку любовь получше гимнастики, слаще, чем фрукты. Ее с ананасом и сравнивать глупо.
Разумеется, Ипполит Мещерский, хоть и понаставил в своем кабинете микроскопов и глобусов, хоть и смотрел на московские улицы исключительно через стеклышко лорнета, ни о какой-такой философии и думать не думал, а просто влюблялся, бросал, вновь влюблялся и снова бросал, ибо в этом загадка всегдашних волнений, полезных здоровью. Обрадовавшись приезду в столицу Ивана Петровича, Мещерский немедленно приступил к нему с вопросами, касающимися столь интимных сторон человеческого существования, что мы пересказывать их не желаем. Кидает, по правде, и в холод, и в жар. Сейчас вот другие совсем времена, сейчас вот стесняются люди разврата, а во времена крепостничества – ужас! Совсем никогда ничего не стеснялись. Изнывающий от тоски по Акулине, Иван Петрович простодушно поведал Мещерскому трагическую историю своей любви с крестьянкой и, всхлипнув, сказал, что ей скоро родить. Мещерский поправил усы, крепко обнял унылого деревенского друга, вздохнул от избытка сочувствий, но тут же залился веселым раскатистым смехом.
Иван Петрович отскочил от него как ошпаренный.
– Постой! – И Мещерский закашлялся даже. – Постой, я тебе обьясню… Тут ведь как? Тебе нужна женщина, это понятно. Поскольку без этого самого… Короче: без этого… Ты понимаешь…
Иван Петрович стал такого же цвета, как малиновая бархатная кушетка, на которой, хохоча, развалился его приятель.
– Да что ты стесняешься, Ванька, ей-богу! Неужто ты думаешь, что твоя Фекла, пардон: Акулина, пардон, я ошибся, неужто ты думаешь, что Акулина заменит тебе наслаждения жизни?
Иван Петрович стиснул челюсти и кивнул. Столичный приятель перестал смеяться и посмотрел на него с состраданием.
– Да-а-а… Вы там, в деревне, совсем одичали, – сказал ему скороговоркой Мещерский. – Но я тебя вылечу. Прямо сегодня! Поедем-ка мы с тобой к Эльзе Иванне.
– А кто это? – мрачно спросил его друг.
– Увидишь, увидишь! – ответил Мещерский. – Отборные девочки, просто картинки!
Проклиная свое малодушие, Иван Петрович уселся с ним в сани, которые вскоре остановились у довольно приветливого, свежепокрашенного деревянного дома в самом центре Замоскворечья. Приятель его откинул медвежью полость, оба вылезли. На двери желтела медная табличка с затейливой надписью: «Мадам Эльза Карловна фон Обергейм. Девицы и дамы». Мещерский дернул звонок, раздался писклявый звук, как будто бы за дверью наступили на мышонка, и тут же она отворилась с помощью немолодого, брюзгливого вида лакея в поношенном фраке, рукава которого были слишком коротки для его больших и волосатых рук. Мещерский хлопнул лакея по плечу и тут же взбежал вверх по покрытой красной вытертой ковровой дорожкой лестнице. Опустив глаза, словно испугавшись, что неприятный лакей узнает в нем своего родственника или близкого знакомого, Иван Петрович поспешил за ним. В гостиной, обставленной дешевою, но чистой и чинною мебелью, сидела молодая девица в открытом розовом платье, с шелковыми розами в волосах и делала вид, что разучивает пьесу на клавикордах. Она щурилась, глядя в ноты, и неуверенно нажимала пальцем на клавиши, хотя по отсутствующему, нарумяненному лицу было понятно, что музыка совершенно не трогает ее сердце. Увидев вошедших друзей, девица привстала со стула, и Иван Петрович поразился выражению жалобной готовности, остановившемуся в ее глазах. Мещерский взял руку девицы и чмокнул ее чуть повыше запястья.