Палачиха для дракона. Договор чести - Витальиев Александр (читаем книги .txt, .fb2) 📗
— Заложница, — сказала она мягко, и это слово она произносила так, как будто пробовала его на вкус. — Вы лечите моего будущего подданного.
— Я лечу человека, идущего по моему реестру, — ответила я. — Вашего или не вашего, мне не интересно. И он не подданный, он осужденный.
— Он мой, — сказала Исса, и в голосе у нее прорезался металл. — Он сидит в каземате моего жениха, и казнь его числится за моим женихом, и я имею право знать, кто его лечит и зачем.
— Вы невеста, — ответила я, не повышая голоса. — Не жена. По договору о северных субсидиях у вас нет прав на казематы командора. По договору долга и чести, подписанному мной, у меня есть право входить в лечебную палату и лечить тех, кто идет по моему реестру. Ваш жених подписал этот договор собственноручно.
Исса посмотрела на меня долго, потом на Степана, потом снова на меня. Я видела, как она считает в уме: жемчуг, платье, казначей, отец, северные субсидии, командорский ремень, который она уже считала своим. Я держала руку на чужой груди и не отводила глаз. Тая у меня за спиной переступила с ноги на ногу, и я услышала, как у нее скрипнула половица.
— Я подам жалобу в совет, — сказала Исса ровно. — На заложницу, которая входит в лечебную палату без ключницы, и на командора, который это позволяет.
— Подайте, — ответила я. — Совету будет интересно узнать, что невеста командора считает казематы своими до брака. И что невеста командора не знает устава гильдии, по которому палач лечит идущих в реестре без разрешения ключницы.
Исса выпрямилась. Она надела перчатки плотнее, поправила жемчуг на шее, посмотрела на Степана еще раз, и я увидела, как в ее глазах мелькнула тень. Не жалость. Узнавание. Она знала, кто такой Степан Роев. Может, не по имени, но по должности: мелкий чиновник из казначейства, через которого шли платежи северным субсидиям. Если он заговорит, если его вылечат и выведут из каземата, он мог назвать имена, которые ее отцу не понравятся.
Она вышла, не попрощавшись. Дверь закрылась, и я услышала, как в коридоре зашептались стражники. Я вернулась к Степану, проверила повязку. Бинт держался, кровь почти не шла, и Степан впервые за утро посмотрел мне в лицо. У него были серые глаза и обветренные губы, и я подумала, что у него, наверное, есть дочь моего возраста, и эта дочь ждет отца домой, и я вчера отдала ленту для этой дочери, и теперь лента лежит у меня в саквояже, и отец жив, и лента — просто лента.
— Кто тебя так? — спросила я снова, тише.
— Она знает, — ответил он одними губами. — Дочь казначея. Она знает, через кого шли платежи.
Я кивнула. Я не стала записывать. Не при свидетелях, не на бумаге, не в лечебной, где у двери стоит стража, а в коридоре ходит невеста командора. Я только прижала ладонь к его лбу, проверила жар, и жар был небольшой, и это была хорошая новость, и плохая новость была в том, что теперь я знала слишком много для человека, у которого нет ни маски, ни кинжала, ни права выйти за ворота без подписи Варга Седого.
Тая подошла ко мне, тронула за плечо, и я увидела, что у нее в руке снова мокрая тряпка. Кровь не пошла, тряпка была чистой, и сестра просто стояла рядом, и это было ровно столько помощи, сколько я могла принять сегодня утром, не сломавшись.
Я прижала мокрую тряпку ко лбу Степана и почувствовала, как у меня под ребрами что-то сжалось в тугой узел. Не страх. Привычка. Когда тело больного теплеет под твоей ладонью, ты уже считаешь, сколько часов ему осталось, и перестаешь ждать чуда. Но Степан не был в моем реестре на сегодня. Его имя стояло через две строки ниже, и между ним и плахой были еще трое, и это означало, что у меня есть время. Маленькое, грязное, пахнущее кровью и лечебной мазью время, но оно было.
Тая все еще стояла у моего плеча, и я слышала, как она дышит ровно, но слишком часто. Сестра всегда так дышала, когда боялась, что я сорвусь. Я не сорвусь. Я перевязала Степану плечо чистым бинтом, затянула узел зубами, проверила, держит ли повязка, и только потом выпрямилась. В коридоре за дверью по-прежнему шептались стражники, и среди их голосов я уловила один, от которого у меня свело живот. Низкий, ровный, с той особенной паузой после каждого слова, которая означала приказ. Радан.
Дверь открылась без стука. Он вошел так, как входят в собственную лечебную: не глядя на раненого, не глядя на сестру, глядя только на меня. На нем был тот же мундир, что утром, но ремень висел криво, и я впервые увидела, что пряжка расстегнута. Радан никогда не расстегивал пряжку в присутствии чужих. Это значило, что он пришел не как командор. Он пришел как человек, которому нужно было что-то сказать мне до того, как об этом узнает Исса.
— Выйди, — сказал он Тае, не повышая голоса.
Тая посмотрела на меня, и я кивнула. Сестра вышла, прижимая к груди мокрую тряпку, и дверь за ней закрылась, и в лечебной остались только я, Радан и Степан на столе, который был слишком узок для взрослого мужчины. Степан не шевелился. Я не знала, слышал ли он вообще, что сюда вошел тот, кто подписал ему приговор.
Радан остановился в двух шагах от меня. Я чувствовала запах его плаща: мокрая шерсть, холодный металл, и под ними что-то, чему я не хотела называть имени. Он пришел пешком через двор, под дождем, без стражи. Он пришел один.
— Ты слышала, что сказала Исса, — сказал он. Это был не вопрос.
— Я слышала, что она подаст жалобу в совет, — ответила я. — На заложницу, которая входит в лечебную без ключницы. И на командора, который это позволяет.
Радан чуть двинул челюстью. Я знала эту его привычку: когда он хотел сказать что-то жесткое, но не мог себе позволить. Я ждала. Он молчал, и в этом молчании я услышала больше, чем в любом его приказе за все утро.
— Я не позволю ей войти в каземат, — сказал он наконец. — Это не ее право. Не сейчас.
— А когда будет ее право? — спросила я, и собственный голос показался мне чужим. — После свадьбы? После того, как совет снимет с тебя подозрение и ты снова наденешь ремень как следует?
Он не ответил. Он смотрел на мою руку, и я опустила глаза и увидела то, что он увидел: на пальцах у меня была его кровь, под ногтями засохла чужая, и между ними, на среднем пальце правой руки, проступала третья буква. Маленькая, кривая, похожая на рогатую Е. Я почувствовала, как у меня похолодели кончики пальцев. Я не знала этой буквы. Я не знала, чье это имя. Я только знала, что оно идет из его тайных приказов, из тех, что он не показывал совету, и теперь оно проступало на мне по одной букве за ночь, и до сих пор я видела только Л и А, а теперь к ним добавилась эта, третья, и договор чести работал через мою кожу жестче, чем любой допрос.
Радан сделал шаг ко мне. Я не отступила. Я стояла между ним и столом, на котором лежал человек, чью кровь я только что вытирала с его виска, и это было неправильное место для того, что он хотел сделать, и он это знал. Он остановился так близко, что я чувствовала тепло его груди через мокрый плащ.
— Покажи руку, — сказал он тихо.
— Нет, — ответила я.
— Это не просьба.
— Я и не думала, что ты умеешь просить.
Он поднял руку и остановился в воздухе между нами, не касаясь меня. Я видела, как у него дрогнули пальцы. Он считал это победой, каждое такое движение, пока я не отнимала руку, но я не отняла, и он не коснулся, и мы простояли так целую минуту, и за эту минуту Степан на столе сделал один ровный вдох, и где-то в коридоре зашептались громче, и я услышала, как в лечебную вошла Марта, остановилась у двери и молча смотрит на нас.
— Командор, — сказала ключница ровно, и в ее голосе было столько льда, что я удивилась, как он не тает на ее губах. — Заложнице пора в гостевую. У нее после обеда три свидетеля, и она не может принимать их здесь.
Радан опустил руку. Он посмотрел на меня в последний раз, и я увидела в его глазах что-то, чему я отказывалась верить. Не вину. Не злость. Что-то похожее на то, что человек чувствует, когда понимает, что его поступок уже стоил кому-то слишком дорого и обратного хода нет.