Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел (первая книга .TXT, .FB2) 📗
Прочитать её у нас не мог никто. Весь немецкий словарь расчёта состоял, как известно, из одного слова, и то было ругательное.
— Калужский!
Калужский вышел, посмотрел на собаку без удивления — он с некоторых пор ничему при мне не удивлялся, — взял записку, повертел.
— Подшить?
— Подшей. «Документ на неизвестном языке, одна штука, доставлен принадлежностью». Пусть лежит. Война длинная, переводчик найдётся. Только копию подшивай, а эту в штаб, пусть изучают.
— А как я перепишу? — усомнился Шилов.
— Ты не пиши, ты перерисовывай, — объяснил я.
К завтраку собаку смотрел весь расчёт.
Соломин протянул ей сухарь. Собака посмотрела на сухарь, потом на Соломина, потом отвернулась — вежливо, но окончательно, как отворачивается кассир от просроченной справки.
— Не берёт, — огорчился Соломин.
— И правильно делает, — сказал я. — Она служебная. Служебная собака у чужих не берёт, чтоб не отравили. Её этому учили дольше, чем тебя пулемёту.
— А у Шилова взяла, я видел!
— А я ей не чужой, — сказал Шилов с достоинством. — Мы с ней вместе пять километров шли. За такое время люди жениться успевают.
Пробовали команды. «Сидеть» она не поняла. «Лежать» не поняла тоже. «Ко мне» выслушала, наклонив голову набок, до конца, внимательно — и не сдвинулась с места. В этом наклоне было что-то знакомое: так слушают речь, с которой в корне не согласны, но перебивать не станут — воспитание не позволяет.
— Не согласен, видать, — сказал Клюев.
Вот тут-то всё и решилось.
— Манера знакомая, — сказал я. — По-нашему ни слова, гонору на троих и последнее слово всегда за ним. Абонент.
Кличка села, как тело на станок, — с первого раза и со щелчком. К обеду её знал весь расчёт, к вечеру — вся рота, и никто ни разу не спросил почему.
А у меня на языке в ту минуту вертелось слово, которое она бы поняла. Короткое, командное, из того десятка, что сидел в голове непонятно откуда — то есть понятно откуда, только объяснять это было бы дольше, чем жить. Я его проглотил. Об кузов таких слов не набьёшь, а других объяснений у меня не имелось.
Единственное русское слово, на которое Абонент отозвался, нашлось случайно.
Клюев перечислял ей, как новобранцу, здешний личный состав — для знакомства: «Это Гринюк. Это Калужский. Это Соломин, он тоже новенький, вы подружитесь. На кухне — Степаныч…»
На «Степаныче» собака встала, развернулась и ушла со двора рысью, по-деловому, не оглядываясь.
— Обиделась? — спросил Соломин.
— Убыла, — поправил Калужский, глядя вслед. — По маршруту.
Вернулась она через четверть часа. В зубах несла кость — говяжью, серьёзную, со следами топора. Положила у моих ног, села и доложила всем своим видом: задание выполнено, жду следующего.
Следом, скрипя валенками, пришёл Степаныч.
— Твоя? — спросил он с порога.
— Наша. Трофейная. Кость она у тебя украла?
— Кто — она? — оскорбился Степаныч. — Она не крадёт. Она пришла, села напротив и смотрит. Морда служебная, взгляд государственный. Я ей сам дал. Попробуй такой не дай — она ж не просит, она ждёт довольствия.
Он посмотрел на собаку. Собака посмотрела на него. Между кухней и связью на моих глазах устанавливалось взаимодействие, которого у меня со связистами не вышло за три месяца.
— Как звать?
— Абонент.
Степаныч подумал. Кивнул:
— Похож.
Знакомство с местным гарнизоном прошло не так гладко.
Гусь вышел из-за хлева на середине утра, увидел на своём дворе постороннее ведомство и заорал так, что с крыши поехал снег. Орал он с наступательным характером, растопырив крылья, и шёл при этом вперёд, как идут в штыковую.
Абонент не залаяла. Она встала, сделала шаг мне за ногу и посмотрела на меня снизу вверх — вопросительно, по-служебному: доложить или разобраться самой?
— Отставить, — сказал я обоим. — Ведомства, знакомьтесь: пост звукового охранения, принадлежность беспроводная. Работать будете на одном дворе.
Гусь проорал ещё две тирады — для протокола — и ушёл за хлев, оглядываясь. Абонент легла у крыльца и положила голову на лапы. По дипломатическому счёту выходила ничья, но я уже тогда понимал, что это не мир, а перемирие.
Бумагу на Абонента писали после обеда, и это была тяжёлая бумага.
— Нет, — сказал Пилипчук, едва я открыл рот. — Даже не начинай. Собака — не имущество. Собака — довольствие, ветеринарная служба, учёт поголовья. Я вещи оформляю. Вещь лежит, где положено, и не скулит.
— Гусь тоже не вещь. Ходит и орёт. Оформил же.
— Гусь — птица, — сказал Пилипчук, но уже без прежней твёрдости: прецедент давил на него, как накат на стойку. — Птица идёт по графе охранения…
— А эта пойдёт по графе связи. Ты вспомни, что у нас позавчера забрали. Всё, что с проводом. А про то, что без провода, в приказе полка ни слова. Приказ — он что охватил, то и охватил.
Пилипчук долго смотрел в стену. Я знал этот взгляд: он читал на стене будущую опись.
— Слово «собака» писать не будем, — сказал он наконец. — Напишешь «собака» — проснётся ветслужба, а у ветслужбы свой учёт и свои клейма. Пиши… — он пожевал губами, — «принадлежность подвижная».
Писал Калужский, под нашу общую диктовку, и вышло вот что:
«Принадлежность подвижная для беспроводной передачи письменных распоряжений, одна штука, кличка Абонент, трофейная. Содержание — за счёт пищевых отходов».
Про пищевые отходы вписал Пилипчук лично: «чтоб довольствие не запрашивали. На довольствии — учёт, а отходы никто не считает».
Утверждать понёс я сам. Векшин прочитал акт дважды — он всё читал дважды, это у него было академическое, — потом поднял на меня глаза.
— Собака связи, — вздохнул он.
— Принадлежность подвижная, товарищ капитан.
— Сержант, я читал наставление. Собаки связи в Красной армии есть. Штатно. Целые питомники, школы дрессировщиков, нормативы доставки. — Он постучал пальцем по акту, и в голосе у него появилось что-то, чего я раньше не слышал: не начальственное, а почти радостное. — Первый раз вижу, чтобы ваше хозяйство совпало с наставлением. Поздравляю. Так почему в бумаге нет слова «собака»?
— Потому и нет, товарищ капитан. Что по наставлению положено — то по приказу изымается. Мы это проходили позавчера. Аппараты были положенные — где аппараты?
Векшин посмотрел на акт. На меня. Что-то в нём отработало — быстро, как замок после чистки.
— В академии это называлось «маскировка», — сказал он и подписал. — Только там про местность было.
— Бумага, товарищ капитан, тоже местность. На ней тоже окапываются.
Вечером Калужский переписал опись и внёс принадлежность подвижную в ту самую чистую строку, которую я велел ему оставить три дня назад. Строка встала как влитая, будто под неё и оставляли. Я на неё посмотрел и ничего не сказал, а Калужский посмотрел на меня и тоже ничего не сказал, но перо вытер с таким видом, с каким ставят точку.
Почта пришла на третий день, к вечеру, и почтальон — тот самый, с которым мы отправляли объявление про Лапшина, — выдал мне треугольник, надписанный знакомой рукой: «Пулемётчику Феде».
Вятка. Второе письмо за войну.
Читал я вслух, у печки, потому что первое читалось так же и это уже был порядок.
'Здорово, Федя. Пишу сам, рука работает, это нога подвела. Срослась. Криво, говорят. Я им говорю: мне из неё не стрелять, я не из ноги стреляю. Они говорят: ходить будешь, бегать нет. Я говорю: а я и раньше не бегал, я солидно ходил. Они не смеются, тут вообще со смехом слабо.
Комиссия была. Пишут: не годен. По чистой, Федя. Понял? По чистой.
Домой мне не надо. Дома я кто — мужик без должности. А при пулемётах я кто надо. Я «максим» на слух разбираю, ты знаешь. Ленту могу набивать сидя, кожух проверять могу сидя, учить дураков могу вообще лёжа.
Ты там спроси у своих начальников, бумажный ты человек: может, где нужен человек, который знает, как не надо? Как надо — этому пусть молодые учат. А как не надо — это я, Федя, теперь знаю лучше всех, у меня документ есть.