Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел (первая книга .TXT, .FB2) 📗
Клюеву скажи: ладонь на кожух. Шилову скажи: должно быть. Гринюку ничего не говори, он и так знает.
Живём. Прокудин'.
Я дочитал, и у печки было тихо. Клюев сидел, положив ладонь на колено, — кожуха рядом не было, а привычка была. Шилов смотрел в огонь. Гринюк строгал и не поднимал головы, только стружка у него пошла медленная, длинная, в кольцо.
— Это как — по чистой? — спросил Соломин шёпотом.
— Это значит — совсем, — сказал Калужский. — Вчистую. Из армии.
— Это значит — пишут много, а читают мало, — сказал я и встал. — Пилипчук где?
Пилипчук выслушал меня, не перебивая, и по мере того, как я говорил, лицо у него становилось всё более несчастным.
— Ты понимаешь, чего просишь? — спросил он, когда я закончил. — Я имущество требовал. Я станок требовал, щит требовал, котёл вон недавно… нашёл. Я живого человека не требовал никогда. Человек — не имущество, под него графы нет.
— Вот и хорошо, что нет. Где графы нет, там пишем свою. Ты мне скажи главное: комиссованного вчистую можно затребовать в часть?
— Рядовым — нет. Вчистую есть вчистую. — Пилипчук поднял палец. — А вольнонаёмным — можно. Есть такое словосочетание: вольнонаёмный состав. Сапожники, портные, писаря бывают. Шофёры бывают.
— Инструкторы бывают?
Пилипчук посмотрел на меня и начал улыбаться — медленно, как рассветает:
— А это смотря какая бумага.
Бумагу мы строили вечер, как Гринюк строил лёжки: по слоям, с проливкой.
Слой первый: выписка из протокола той самой февральской комиссии. «Опыт применения пулемётных саней, снего-ледовых укрытий и управления огнём, организованный по инициативе штаба батальона, распространить». Полковник Хват отобрал у нас авторство — а теперь оно на нас работало: опыт-то армейский, утверждённый, в протоколе. А армейский опыт положено распространять.
Слой второй: отношение от батальона. «Для распространения указанного опыта в подразделениях требуется инструктор по эксплуатации пулемётной матчасти в зимних условиях, из числа лиц, лично участвовавших в выработке опыта».
Слой третий: кандидатура. «Красноармеец Прокудин, второй номер расчёта с июня 1941 года, участник выработки опыта, эвакуирован по ранению, комиссован. Ходатайствуем о зачислении вольнонаёмным инструктором».
— «Ограниченно годен к передвижению», — диктовал я, — «что для инструкторской должности значения не имеет, поскольку обучение производится на месте, а знания ограничений не имеют».
Калужский записал и посмотрел на меня поверх листа.
— Последнее — вычеркнуть?
— Последнее — оставить. Резолюции кладут люди. Пусть хоть один улыбнётся — уже быстрее пойдёт.
Пилипчук вычитал всё, подышал на печать, приложил и сказал то, чего я от него не слышал ни разу:
— Первый раз в жизни пишу требование, которое дышит. — Он подровнял листы. — Пойдёт через батальон, полк и дивизию, а решать будет армия, потому что вольнонаёмные — это ихний учёт. Три штаба, Федя. В каждом лежать будет.
— Пусть лежит. Бумага лежать умеет, ей не больно. Главное — чтоб шла.
Векшин подписал не читая дважды — прочитал один раз, что у него означало высшую степень доверия. Комбат подписал молча и только спросил: «Тот, который с тобой от Лиды?» — «Тот». — «Пиши». Утром почтальон забрал пакет, взвесил его на ладони, как гранату, и сказал:
— Опять объявление?
— Нет, брат. Теперь требование.
— Требование — это хорошо, — одобрил он. — Объявление просит, требование идёт само.
И унёс. И стало это требование где-то там, в белом свете, между тремя штабами, и оставалось нам одно солдатское дело: ждать и не думать. Ждать у нас умели все. Не думать не умел только я.
Абонент тем временем осваивала штат.
На третью ночь немец положил по посёлку десяток мин — беспокоящий, по расписанию, без злобы. По первому же далёкому выходу — ещё не разрыв, только хлопок за оврагом — Абонент снялась с места и ушла в щель. Не метнулась, не заскулила — именно ушла, быстрым служебным шагом, и легла там на дно, к стенке, экономно, оставив место ещё для двоих.
Соломин, который при обстреле всё ещё путал, куда бежать, смотрел на это из соседней щели с открытым ртом.
— Учись, — сказал я ему, когда скомандовали отбой. — Она на этой войне дольше тебя. Пополнение, запоминайте: делай, как связь. Связь глупостей не делает, связь имущество казённое.
К исходу недели она знала двор, кухню, чердак Калужского и огневую. Маршруты она выучивала с одного прохода — вела её туда шиловская наука, а обратно она шла уже сама, и шла не как собака идёт домой, а как линейщик идёт по своей нитке: с проверкой.
Первое донесение вышло случайно. Калужский с чердака хотел размяться, а вьюга мела такая, что и по верёвке идти было тоскливо. Он написал на клочке «Проверка. Чердак. Всё тихо», свернул в капсулу и сказал ей единственное всеми признанное слово:
— Степаныч.
Абонент ушла в метель. Вернулась через двадцать минут — не с чердака напрямую, а крюком: от Калужского вниз, через кухню, и уже от Степаныча к нам. В капсуле лежала записка Калужского, а под ней вторая, кухонным карандашом, поперёк: «Тихо у него. А бачок второй день гуляет. Степаныч».
Я прочитал обе и понял, что связь в расчёте восстановлена полностью, в прежней конфигурации и с прежним характером: работает, доходит, и кухня в сети.
— Через кухню ходит, — доложил Клюев на всякий случай.
— Все ходят через кухню, — отмахнулся я. — Она просто не скрывает.
Гринюк всю ту неделю строгал.
Он строгал по вечерам, молча, не показывая, и никто не спрашивал — у Гринюка спрашивать было бесполезно, Гринюк отвечал готовой вещью. В субботу вещь была готова: будка. Не собачья будка, какие сколачивают из чего попало, а сооружение: в полдоски, с тамбуром от ветра, с порогом, с крышей внахлёст, чтоб не текло, и с подстилкой из сена, которое Шилов добыл, не покидая расположения, что само по себе было отдельным фокусом.
Гринюк поставил будку у крыльца, вымерил от двери — чтоб часовому видно, а ветру не видно, — и подвинул на ладонь влево. Абонент обошла сооружение кругом, обнюхала тамбур, вошла, развернулась внутри и легла мордой наружу. Служба принимала объект.
— Ну и чего теперь? — спросил я, потому что реплика моя и час пришёл.
Гринюк собрал стружку с колен, распрямился и посмотрел не на меня — на будку, на двор, на серое небо, из которого опять собиралось сыпать.
— Будет, — сказал он.
И пошёл в тепло, унося рубанок. А я остался стоять, и было мне от этого «будет» так, как бывает, когда кожух наконец залили: ничего ещё не случилось, всё ещё впереди, но машина снова в комплекте.
Вечером я сидел над описью — Калужский оставил её на столе, на просушку. Опись была короче прежней: без аппаратов, без колодки, без линий. Но в конце, в бывшей чистой строке, стояло: «Принадлежность подвижная, одна штука, кличка Абонент». А под ней Калужский, никого не спросясь, завёл новую чистую строку — про запас.
Где-то между тремя штабами шло наше требование. Лежало сейчас, наверное, в какой-нибудь полевой канцелярии, при коптилке, под другими такими же, и ждало резолюции. Ничего. Бумага — она живучей людей, а эта была живее прочих: эта дышала.
За стеной вздохнула Машка. Во дворе, у крыльца, гусь прошёл вдоль будки дозором — и не заорал: перемирие держалось вторые сутки. В будке, положив морду на порог, спала беспроводная связь.
Живём.
Глава 24
В середине марта нас догнало снабжение, и лучше бы оно этого не делало.
Сани пришли с утра, три штуки, гружёные с горкой, и старшина, сопровождавший груз, сиял, как человек, который привёз людям счастье. Счастье было упаковано в тюки. В первом тюке лежали гимнастёрки четвёртого роста — на роту, где четвёртый рост носил один Баранчук, а Баранчука не было. Во втором — котелки без дужек, полсотни. В третьем, главном, лежали валенки.
Сорок пар. Все — левые.
— Это как? — Клюев вертел валенок так и этак, будто надеялся, что тот передумает.