Механизатор 82 (СИ) - Вершинин Андрей (читаемые книги читать .txt, .fb2) 📗
Он делал это два с половиной часа.
К шести утра биение в середине было четыре сотки.
Потом он наплавил посадочную шейку.
Наплавлял электродом, кругами, слоями, поворачивая вал, и это была работа, за которую в нормальном хозяйстве берётся токарь с разрядом, а у нас взялся кузнец с трясущимися по утрам руками, у которого к шести часам руки не тряслись.
В пятом часу утра в мастерскую пришли бабы.
Пришли три: Кузнецова, Сорокина и моя мать, — с чугунком, с бидоном и с закутанной в полотенце буханкой. Мастерская горела огнями всю ночь, а село у нас такое, что этого достаточно.
Они поставили всё на верстак, посмотрели на разобранный комбайн и на восьмерых мужиков.
— Ешьте, — сказала Кузнецова.
Мать ничего не сказала.
Она обошла мастерскую, нашла Пашку, который в этот момент держал индикатор, и молча сунула ему кусок хлеба с салом прямо в свободную руку.
Пашка съел его, не отрывая глаз от стрелки.
Бабы постояли пять минут и ушли, и Сорокина по дороге к воротам сказала, что в семьдесят первом было хуже, а Кузнецова возразила, и до самого забора они спорили про семьдесят первый год.
Проточили на токарном.
Токарный у нас был один, ДИП-200, тридцать девятого года, и на нём работал Мещеряков, потому что больше никто не умел. Он снимал по три сотки за проход и мерил микрометром после каждого, и когда вышел на размер, вытер лоб и сказал, что двадцать лет так не потел.
Витька приехал в семь двадцать.
Он привёз два подшипника двести пятых в заводской смазке и коробку сегментов, которую ему дали в нагрузку. А следом за ним, на своём «Восходе», приехал мужик из Сосновки — приехал посмотреть, кому это среди ночи отдали ремень.
Мужика звали Анатолий, и он был в претензии.
Он походил вокруг барабана, посмотрел на разбитый подшипник, поцокал и начал давать советы.
Советы были такие: вал надо не править, а менять; наплавлять шейку нельзя, потому что поведёт; и вообще у них в Сосновке в семьдесят седьмом был такой случай, и там ничего не вышло.
Гуров работал и не отвечал.
Анатолий говорил минут пять, а потом на него посмотрел Семёныч.
Семёныч на него просто посмотрел — с ящика, не вставая, — и Анатолий сбился на полуслове и замолчал.
Потом его напоили чаем, и он размяк, и уехал в девятом часу довольный, и на прощание сказал Витьке, что ремень — ерунда, пусть возвращают когда хотят.
Семёныч всё это время сидел в углу и ничего не делал.
Он пришёл в час ночи, посмотрел на барабан, сел на ящик и просидел там шесть часов молча, и я его не трогал, потому что понимал: он ждёт своего.
Своё началось в восемь утра.
Барабан собрали, запрессовали подшипники, поставили бичи — сорванный заменили, гнутый Гуров выправил, — и вот тут Семёныч встал.
— Ножи.
Ножами он называл две стальные линейки, выставленные горизонтально на подставках, — приспособление для статической балансировки, которое я в жизни видел раза три.
Он их выставил по уровню, минут сорок, сам, никому не давая трогать.
Потом положили барабан концами вала на эти ножи.
Барабан покачался и встал.
Он встал тяжёлой стороной вниз, и Семёныч отметил мелом низ, и повернул на девяносто градусов, и отпустил, и барабан опять пришёл в то же положение.
— Тяжёлый тут, — сказал Семёныч.
Он взял пластину, приложил к противоположному бичу и прихватил струбциной, и опять качнул.
Барабан пошёл и остановился в другом месте.
Мишка попытался помочь.
Он подошёл, наклонился над барабаном и сказал, что надо просто с той стороны навесить гайку.
Семёныч не поднял головы.
— Отойди.
— Так я ж говорю: гайку.
— Отойди.
Мишка отошёл на два шага и оттуда ещё минут десять комментировал, пока Гуров не отправил его точить сверло, которое точить было не нужно.
Мишка точил это сверло сорок минут и был доволен.
Он подбирал эти пластины час.
Он менял их, пилил напильником, снимал по грамму, и после каждой правки качал барабан и смотрел, и никого к этому не подпускал, и разговаривал при этом только с барабаном.
В девять десять он выпрямился.
— Всё.
Барабан на ножах стоял в любом положении, в каком его оставляли.
Мишка попробовал сам — крутанул, отпустил, — и барабан остановился и не пошёл обратно.
— Ну ты дед, — сказал Мишка с чувством.
Семёныч ничего не ответил, взял свою фуфайку и сел обратно на ящик.
Ставили обратно до половины первого.
Барабан завели в окно тем же порядком, только вшестером и медленнее. Поставили узлы, крышки, шкив. Дека была смята, и деку правили молотком через оправку — Гуров правил, Дудник светил.
Потом выставляли зазор.
Зазор дека — барабан выставляется по щупу, с обеих сторон, на входе и на выходе. Восемнадцать и два.
Дудник лазил туда с щупом четыре раза.
— Слева восемнадцать, справа семнадцать с половиной.
— Подтяни справа.
— Подтянул.
— Ещё раз мерь.
— Восемнадцать.
— На выходе?
— Два.
— С двух сторон?
— С двух.
В час дня завели.
Барабан вышел на обороты чисто. Без воя, без вибрации, без стука — ровный гул, который слышишь животом.
Гуров стоял рядом и держал ладонь на боковине молотилки.
Он стоял так секунд тридцать, потом убрал руку и кивнул.
Мишка заорал.
Комбайн ушёл в поле в четыре часа дня тридцатого августа.
Простоял он семнадцать часов вместо сорока восьми.
Дудник домолотил свои двести гектаров к пятому сентября и закрыл сезон с намолотом три тысячи четыреста тонн, что было больше, чем у любого комбайнёра в районе, и об этом потом писали.
Про то, что в ночь на тридцатое в мастерской работали восемь человек, не писали нигде.
Я в тот день, тридцатого, проспал с пяти вечера до девяти утра.
И вот в эти пятнадцать часов я, кажется, впервые за всё лето отпустил.
Потому что оно случилось.
Всё лето я ждал беды — я помнил, что та уборка была плохая, я не помнил чем, и я всё лето косился на запад и торопил людей. Пришёл дождь, и я решил, что вот оно. Потом лёг барабан, и я решил, что теперь точно оно.
А мы его подняли за семнадцать часов.
Я лежал и думал, что, может, я всё перепутал. Что память в шестьдесят восемь лет — вещь дырявая, и что плохой была не эта уборка, а какая-нибудь семьдесят девятая, и я просто их склеил.
Так я думал тридцатого августа.
Пашку я разглядел на следующий день.
Он мыл летучку у колонки, стянув рубашку, и я шёл мимо и вдруг остановился.
В мае это был подросток, у которого лопатки торчали как у общипанной птицы. Я это помнил очень отчётливо, потому что в мае, в кузне, смотрел ему в спину и думал, что парня надо кормить.
Сейчас у него была спина.
Не мужская ещё — но уже с мясом на плечах, с обозначившимися жилами на предплечьях, и он тягал ведро на десять литров одной рукой, не перекладывая.
За четыре месяца он вырос сантиметров на пять.
— Пашк.
— А?
— Ты сколько весишь?
Он подумал.
— Не знаю. Меня весной в школе вешали — сорок восемь.
— А сейчас?
— Не знаю. — Он пожал плечами и вернулся к ведру. — Больше, наверно.
Я пошёл дальше.
На току дежурила Клавдия с весовой, и весы у неё были платформенные, до пяти тонн, с точностью до десяти килограммов, так что померить парня на них было нельзя.
Но я в тот день зачем-то зашёл в весовую и постоял у этих весов.
Глава 20
Восьмого сентября, в среду, в четверть шестого вечера Мещеряков домолотил последний загон на восьмом поле, вылез из кабины и сел на гусеницу.
Больше молотить было нечего.
Я приехал туда на летучке минут через двадцать, потому что мне позвонили на ток, и застал такую картину: стоит комбайн, вокруг него стерня до горизонта, на гусенице сидит шестидесятилетний мужик и курит, и лицо у него совершенно пустое.
— Артемьич.