Другая жизнь (СИ) - "Haruka85" (читаем книги .txt) 📗
Эрика как будто не слышал никто, да и сказать было нечего: «Прости!», «Не плачь!», «Всё будет хорошо!», — так, кажется, принято утешать у людей, но не глупо ли?
Честно ли извиняться, если минуту назад ты кричал, захлёбываясь возмущением и непререкаемой правотой? Успел ли ты переосмыслить сказанное или просто испугался реакции на свои слова? Как можно приказывать не плакать человеку, который плачет по твоей вине, и в твоей власти было не доводить его до черты? А будет ли опрометчивое «всё хорошо»? Не породит ли обещание лучшей участи ещё одну безжалостную ложь?
Впервые за долгое время Тома оказался настолько близко. Эрик чувствовал спиной жар его тела, чувствовал, как втыкается под рёбра неудобно прижатая к обнажённому боку косточка локтя. Жесты не лгут, тепло не обманывает. Ладони сами собой легли поверх вздрагивающих лопаток, пальцы сами взбежали вдоль позвоночника вверх, задержались на бешено бьющейся пульсом жилке, встопорщили жёсткий ёжик коротко остриженных волосков на затылке, запутались в шелковистых завитках на макушке…
Впервые — так близко. Желание обнять — удивительное по своей силе.
— Тома, кто тебя обидел? — этот вопрос, не к месту, невпопад не давал покоя и медленно убивал в своей настойчивости. — Я знаю, что наговорил лишнего, но на тебе живого места нет, кто-то должен был это сотворить… Тебе не могло это нравиться. Скажи, ведь не могло?
— Не могло, — ответил Томашевский, когда Эрик уже не надеялся, что был услышан.
— Расскажи мне, что случилось!
И Тома рассказал. Он начал не сразу, медленно подбирая слова, купируя подробности, сбиваясь и путаясь в предложениях, шумно вздыхая и шмыгая забитым носом, не рискуя высморкаться в импровизированный платок-футболку, но главное, рассказал.
Снова наступила очередь Эрика молчать и подбирать фразы.
— Кто этот человек?
— Да какая разница, Эрик?..
— Я хочу его убить, и я его убью.
— Вот поэтому и не скажу!
— Он изнасиловал тебя! Он садист, преступник!
— Вряд ли… Если я пришёл сам, со вполне определённой целью, и никто не мешал мне развернуться и уйти, то виноватых искать не стоит.
— Посмотри на свои руки! На шею посмотри! Это так тебе никто не мешал?! — Эрик снова потерял контроль над эмоциями и перешёл на крик.
— Заживёт… — прошелестел Тома.
— Я найду этого урода, слышишь меня?! Он пожалеет, что подошёл к тебе! Да он пожалеет, что на свет родился!
— Эрик, он влиятельный человек, пойми. Ты подставишь и себя, и меня заодно.
— Ты его защищаешь? Любишь эту тварь? Или боишься его? Признавайся!
— Тебя защищаю, глупый. За тебя боюсь…
— По-твоему, я дурак? Сам ты дурак, Тамарочка! Кого ты защитить способен в таком состоянии? В курсе, что у тебя температура?
— Пройдёт, отлежусь.
— Отлежится он, как же! — Эрик напоследок провёл по горячей, распухшей коже и с сожалением вытащил руку из-под толстовки Томашевского.
Как она там очутилась и когда, Эрик понятия не имел, но чувство, что просидел бы в таком странном положении целую вечность, успело прочно укорениться в его подсознании. Эрик не зря слыл парнем целеустремлённым, он и остался бы хоть на час, хоть на два, хоть на весь день, но Серёже действительно была нужна помощь.
— Я сейчас вернусь, — Рау поднялся осторожно, лишь бы не тряхнуть диван, и исчез из квартиры, чтобы вернуться вскоре с коробкой медикаментов под мышкой.
Он придирчиво перебрал содержимое, вытащил градусник и антисептик, разболтал в воде пахучие апельсиновые гранулы и склонился над Томой:
— Пей.
— Что это?
— Да какая, к хренам, разница?! Пей, да и всё. Обезболивающее.
Противовоспалительное. Батя всегда пьёт, когда шею прострелит. И от температуры помогает.
Томашевский заворочался, заскрипел диваном и с трудом приподнялся. Морщась, то ли от боли, то ли от горьковатого привкуса микстуры, залпом проглотил содержимое чашки и опустил голову обратно на согнутый локоть.
— А подушку попросить слабо?
— Подушка в диване.
— Одеяло, видимо, тоже?
Поскольку шевелить Томашевского не представлялось возможным, пришлось возвращаться домой снова — за одеялом и подушкой, потом ещё раз за ватой — промыть ссадины, когда лекарство подействовало настолько, чтобы Сергей оказался способным встать.
Слёзы высохли, губы перестали дрожать, нос почти перестал хлюпать, но Томашевский так и остался витать где-то, словно за стеной своих размышлений, молчаливый и немного затравленный. Ни искорки былого огня во взгляде, ни озорной раскованности — до неё и раньше докопаться было непросто. Несмотря на внешнюю простоту и общительность, умение подать себя и выглядеть приветливо практически с любым собеседником, Томашевский оказался крайне замкнутым человеком. Эрику понадобилось время, чтобы понять это и научиться угадывать настроение, ловить драйв и с лёгкостью сбрасывать маски этого угрюмого по сути упрямца, но результат оправдывал любые старания.
В естественном, расслабленном состоянии Серёжа становился немного ленив, вальяжен, улыбчив, умиротворён. Он свободно разговаривал, искренне смеялся, потешно дулся в ответ на нелепые шуточки и сам шутил много и весело. Вместе с тем, от Томашевского веяло спокойной уверенностью, строгостью, которая умиротворяла самого Эрика.
Рядом с Сергеем его мятущаяся натура, склонная к вечному поиску, невольно становилась увереннее, уравновешеннее и как будто сильнее. Наверное, он просто становился самим собой, причём не тем собой, который волком скалился на мир, а светлой, созидательной частью своего существа, которая умела любить и пыталась сделаться лучше.
Да, Томашевский ничего не требовал, но умудрялся подстёгивать самолюбие самим фактом своего существования. Он, подобно сочной, сахарной морковке, подвешенной перед носом у строптивого ослика, манил за собой: «Я здесь! Я рядом! Хочешь поймать меня? Тебе осталось совсем чуть-чуть!»
Эрик делал недостающий шаг, подымался вверх ещё на одну ступень, но Тома тоже не стоял на месте, ускользал, снова оказывался выше и снова порождал движение.
— Иди, Эрик, мне уже лучше.
Нынешний Тома просто лежал. Не требовал, не просил, не хотел и даже отказывался хотеть. На работу Эрик так и не пошёл, а Томашевский больше не настаивал. Пришлось бежать в магазин, чтобы раздобыть добротную курицу для бульона, а потом стеречь её у переполненной кастрюли. Пришлось раскладывать и застилать диван, помогать раздеться и укрывать Серёжу. Пришлось бежать в аптеку за мазью с антибиотиком и смазывать ссадины, особенно заметные теперь, когда стали схватываться крепче корочки крови и сукровицы на стёртой коже. Смотреть было больно, притрагиваться — страшно.
Тома молчал, но непроизвольно вздрагивал и силился обернуться в ответ на каждое прикосновение к спине, плечам, бёдрам и запястьям. Он краснел и жмурился, морщил лоб и закусывал изнутри верхнюю губу. Он шепнул «спасибо», а потом долго устраивался под мягкой фланелевой простынкой, упорно натягивая её до ушей, пока не перевернулся снова на бок и не затих.
— Серёж, поешь супа? — осторожно спросил Эрик, когда закончил, наконец, возню на кухне.
— Спасибо. Не хочу.
Эрик молча ретировался обратно — ему стало вдруг жизненно необходимо убедиться, точно ли выключен газ, все ли домыты ложки и не стоит ли ещё раз протереть плиту. Он заново прополоскал столовые приборы, переставил в порядке убывания размера тарелки и отполировал до блеска оконное стекло. Он простирал в тазу штаны и свитер Томы, повесил сушиться, снял с балкона уже высохшее…
— Серёж?.. — прежде, чем позвать, Эрик убедился, что Томашевский по-прежнему не спит. — Серёжа, поесть не захотел?
— Спасибо. Не хочу.
— Зря ты, хороший суп. Может, чайку с лимоном? Я свежего заварил.
— Спасибо, нет.
— Клубники хоть съешь.
— Потом, Эрик, правда. Я не могу.
Все страхи родом из детства. Не зря же родители придают так много значения аппетиту и сну своих детей. Есть — значит, поддерживать силы. Спать — значит, выздоравливать. Томашевский не ел, не спал, значит… Хоть Сергей не голодал ещё и суток, Эрику стало страшно: