Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава (книги без сокращений .TXT, .FB2) 📗
За два года я это никому, кроме Кондрата, не показал. А эти четверо смотрели на доску как на витрину. Метку по трафарету не начертишь: её надо ставить каждому по его мотору и после прогрева. Я взял у Кондрата банку, в которой он держал белила отдельно от звёздных, и ходил по машинам четыре вечера.
Заболотный застал меня на третий день.
‐ Ты мне чего там? По стеклу мажешь что ли?
‐ По ободку. Стекло чистое.
‐ Смотри у меня. Замажешь шкалу – я тебе сам её отскребу вместе с твоей риской.
Он полез в кабину, посмотрел с двух сторон, потом сел на крыло и сказал, что при взгляде сбоку риска всё равно уходит от стрелки и верить ей до конца нельзя. Я согласился. Он ещё посидел и добавил, что для человека, который прибор видит третью неделю, это лучше, чем ничего.
‐ Только смотреть он теперь будет на риску, а не на шкалу. Через месяц цифру прочесть не сможет, – как будто в воздух пробормотал инженер.
Я сказал, что буду гонять новеньких по цифрам на земле, чтоб не разучились.
‐ Вот с этого и надо было начинать.
Он собрался было уходить, но вдруг спохватился.
‐ Мотор перебрали – метку кто перенесёт? Ты? Или он сам вспомнит?
Возразить мне было нечем. Уговорились так: риску ставит механик, а не лётчик, и после каждой переборки делают заново. Заболотный записал это себе на манжету и ушёл недовольный, потому что работы у него прибавилось.
Через неделю идею подхватили и во второй эскадрилье. Опарин при встрече спросил, кто это придумал, я или инженер. Я сказал, что Заболотный.
В первых числах сентября наши вышли к Нареву и зацепились на том берегу у Ружан и у Сероцка. Мы подтянулись следом на поле у соснового бора километрах в тридцати восточнее реки. На этом поле полк простоял до конца октября. Задача была одна: сорок минут проходишь ярусами над излучиной, потом тебя меняют, а через два часа идёшь снова. По три вылета на человека в хороший день, по одному в плохой. Квадраты нам давали разные, но скоро землю выучили все: излучина, две переправы, сгоревший мост выше Сероцка и место у Ружан, где стояли зенитки и куда лезть не следовало.
Про Варшаву в полку говорили мало и осторожно, а с середины сентября ночами туда ходили наши У‑2. Возили они не бомбы, а патроны, гранаты, муку и медикаменты, сбрасывали с полусотни метров. Один раз я видел их с земли: они шли низко по одному с большими интервалами.
Двадцатого сентября Батя вызвал меня вечером на КП и положил передо мной чистый бланк.
‐ Наградные я пишу сам. Ты знаешь.
‐ Знаю.
‐ Вот этот тоже писать буду я. А описание подвига напишешь ты. Воронов у тебя в эскадрилье, работа его вся при тебе, и врать про него мне не надо ни строчки. – Он подвинул чернильницу. – Три эпизода. Коротко и по числам. Пишу на Героя.
‐ Срежут?
‐ Может, и срежут. – Он посмотрел на меня тем своим взглядом, от которого всегда было неуютно. – Пиши так, чтоб не за что было.
Сидел я над этим до третьего часа ночи и извёл четыре листа. Эпизоды выбрал не самые громкие, а те, которые проверяются по чужим бумагам: двадцать третье июня, когда он в первый день операции сходил над дорогой три раза подряд; девятнадцатое августа, когда привёл машину с перебитой тягой правого элерона и сел на неё; и десятое августа сорок второго года, которое я помнил лучше всего на свете и о котором написал восемь строк канцелярским языком, ни разу не назвав себя.
Цифры мне дал Ковригин из своей тетради: боевых вылетов четыреста с лишним, боёв около ста, сбитых лично двадцать шесть. Он же и заставил меня переписать первый лист, потому что я в двух местах поставил «мы».
‐ В наградном «мы» не бывает, – сказал он и вернул мне лист. – Тут один человек.
А про второй лист Батя сказал сам, когда я уже собрался уходить.
‐ На Голубева тоже пишу. Второй раз.
‐ Первый же срезали. Есть смысл?
‐ Срезали. – Он обмакнул перо и не поднял головы. – Значит, напишу второй. Больше я ничего для него сделать не могу.
Записка от Голубя пришла в конце сентября, и на этот раз писал сам. Почерк на середине второй страницы слегка поплыл к низу, но потом выровнялся – видно было, где отдыхал.
Первым делом ответил насчет сокращений. Те, которые я так и не разгадал в его ведомостях, означали «резерв по времени» и «переходящий остаток». Дальше он писал, что ходит на костылях по коридору до окна и обратно, что правой рукой уже держит ложку и почти справляется с карандашом, и что летать ему не дадут. Эта фраза звучала как бы между делом без какой‑либо драмы. Потом он спрашивал про Ремизова.
Я отвечал два вечера. Про Ремизова написал, что тот ходит ведомым у Косых и что за август у него две пробоины и ни одной чужой машины, зато он ни разу никого не потерял из виду. Голубь, я думаю, оценил бы порядок.
Баню начали ставить в двадцатых числах сентября, так как похолодало, а до этого мылись в реке в основном.
Место у ручья за опушкой выбрал Пахомыч и объявил, что это единственное правильное место на всю округу, поскольку вода тут проточная и таскать её недалеко. Сруба, разумеется, не было. Разобрали пустой сарай на хуторе, у которого всё равно не было половины стены. Полк занимался этим три воскресенья.
Дрова заготавливали в бору. Валили сушняк, пилили двуручной, а Гаврилов с двумя молодыми таскали к дороге и складывали в поленницу, которую Пахомыч дважды перекладывал, потому что она у них выходила криво и заваливалась внутрь.
‐ Ты клади комлем наружу. Комлем. И через ряд поперёк, а то она у тебя поедет.
Печку сложил Кондрат из битого кирпича и половины немецкой бочки. Топили её так, что первый пар вышел с угаром, и всех выгнали проветривать на полчаса. Второй заход был уже как надо.
Партизанка к сентябрю отъелась и давала уже шесть литров. Патрон к октябрю приволок к землянке оружейников подкову, кусок телефонного провода и немецкую каску, всё это разложил рядом с гильзами, соблюдая свой порядок.
Немцы ударили по Сероцкому плацдарму четвёртого октября. Мы ходили по три‑четыре раза в день. В перерывах на стоянках стало тихо. Никто не доставал писем, не было других обычных занятий. Сидели у капониров, кто на ящике, кто на плоскости, и ждали, когда снова лететь.
Восьмого меня подняли по тревоге с дежурства. Погода была дрянная: облачность метров четыреста, под ней морось, видимость по горизонту километра три. «Вяз» дал нам корректировщика над излучиной – тот пристроился под самой кромкой и висел там, сволочь, спокойно, потому что в такую погоду его никто не ждал.
Нашли мы его не сразу. Ходили минут двенадцать, дважды влезали в облако и оба раза выходили не там, где рассчитывали.
‐ Первый, я второй. Правее и ниже. Над рощей.
Это была не «рама», а «костыль», старый горбатый «хеншель» на неубирающихся ногах. Мы заметили друг друга одновременно, и он сразу рванул в облако. Я двинулся наперерез не за ним, а туда, где он должен был выскочить, если пойдёт по прямой, и угадал, но не полностью: вышел он метрах в двухстах правее и уже разворачиваясь.
Я достал его со второго захода длинной очередью с близкой дистанции. Он сел на брюхо в поле за рощей в расположении своих.
Пятнадцатого Заболотный пришёл ко мне сам, что бывало редко, и минуты две говорил о постороннем, прежде чем перешёл к делу.
Ласточку списывали. Ресурс мотора вышел ещё в августе, второй раз его продлевали под личную ответственность инженера, шпон на левой консоли повело от сырости, а лонжерон в двух местах смотрели дважды и оба раза говорили «пока ходит». Машин теперь хватало, и держать в строю первую серию с высоким гаргротом не было смысла.
‐ Я её три раза оставлял. – Он снял очки и сунул их в карман, не протирая. – Четвёртый не оставлю.
Кондрат воспринял это как личное оскорбление и до вечера ходил вокруг машины, трогая обшивку в тех местах, которые сам же и латал. Потом сел на плоскость и закурил. Я подошёл и сел рядом, мы просидели так, пока не стемнело, и ни один из нас не сказал ни слова.