Петербургский врач 11 (СИ) - Воронцов Михаил (бесплатные онлайн книги читаем полные TXT, FB2) 📗
— Я хочу видеть записку.
— Моему человеку туда хода нет. Для Степана он приказчик с соседней фабрики, который любит пиво. А вам можно. Только не под своей фамилией.
— Пойду родственником. Дальним, из Москвы.
Корнеев подумал.
— Годится. Родни в Петербурге у него нет, проверить вас некому. В Москве он прослужил лет девять, мог там и родней обзавестись. Фамилию возьмите такую, чтобы не забыть ее на лестнице. — Он помолчал. — И вот что, доктор. Если Фогель уехал не сам, значит, кто-то очень постарался, чтобы все думали, что сам. Такому человеку будет любопытно, кто о Фогеле спрашивает. Краузе может оказаться ни при чем, а рассказать о вас может кому угодно.
Счет он приготовил заранее, на отдельном листе: дни, извозчики, пиво для Степана, полтинник дворнику, гривенник кухарке соседки. Аванса не хватило на четыре рубля сорок копеек. Я заплатил, и Корнеев записал их в книгу.
— Лаврухина застали? — спросил он, промокая запись.
— Пьяным и разговорчивым, как вы и обещали.
— Это хорошо.
До двери он проводил меня сам.
Извозчика я отпустил на Загородном, у начала Рузовской, и дальше пошел пешком. Улица шла к Обводному каналу, длинная и прямая, и чем ближе к каналу, тем ниже и грязнее становились дома. Двадцать пятый оказался доходным, в четыре этажа, мрачным и серым, с ржавыми потеками от водосточных труб по всему фасаду. Балконов не было ни одного. В окнах второго этажа сушилось белье, прямо за стеклом. Над воротами висела узкая черная вывеска с белыми буквами: «Химико-техническая лаборатория товарищества „Невские красители“».
Под аркой было темно, со свода капало. Во дворе стояли три подводы с ящиками и бочками, и ломовые лошади жевали овес из торб, не обращая внимания на грязь, в которой стояли. Рабочие в кожаных фартуках скатывали бочки с подвод по двум доскам. Бутыли в плетеных корзинах снимали отдельно, вдвоем, и несли медленно, обходя лужи. В таких возят кислоту, и их лучше не ронять.
Флигель стоял в глубине двора, двухэтажный, кирпичный, с высокими окнами в мелкий переплет. Стекла изнутри запотели. Из трубы над крышей шел дым, и ветер прибивал его вниз, во двор. Пахло углем, чем-то кислым и еще чем-то тяжелым и сладковатым, отчего першило в горле.
Бутыли у дверей флигеля принимал парень лет двадцати и ставил их в ряд вдоль стены. Лицо у него было серое, а губы синеватые, как у сердечника. Только сердечник не таскал бы бутыли с утра до вечера. Здесь пахло анилином, а кто дышит им годами, тот синеет. Через год-другой у парня начнутся головные боли и одышка, и врач, если он у них есть, посоветует ему поменьше пить.
Больше ничего примечательного во дворе не было. Обычное небольшое заведение, каких вдоль Обводного десятки. Сюда четыре года ходил на службу человек, а потом посыльный принес записку.
За дверью флигеля была узкая прихожая с вешалкой. На крючках висели халаты, все в пятнах, на одном пятна были трех цветов. Дальше начиналась лаборатория.
Комната была большая, с высокими окнами, но светлее от этого не становилось. Ноябрьский день едва пробивался сквозь стекла, мутные от испарений, и над столами среди дня горел газ. Потолок над вытяжным шкафом закоптился дочерна, стены пожелтели. Вдоль комнаты шли два длинных стола с досками из черного камня, сплошь в белесых разводах и рыжих подтеках. Между колбами и ретортами стояли штативы с зажимами, фарфоровые чашки, воронки, спиртовки. Через холодильники Либиха по резиновым трубкам бежала вода из-под крана и стекала в раковину. Полки над столами занимали банки с реактивами под латинскими ярлыками.
У вытяжного шкафа немолодой химик с бородой следил сквозь стекло за колбой на горелке. В колбе кипело что-то бурое, пары уходили вверх, в вентиляционный канал. Из горла колбы торчал термометр, и химик время от времени наклонялся к нему, не открывая шкафа. Другой, помоложе, сидел у стены перед аналитическими весами в стеклянном футляре. Он задвинул дверцу, взял пинцетом разновес величиной с ноготь и, кажется, перестал дышать. Рядом с ним на глиняном треугольнике над горелкой калился докрасна фарфоровый тигель. В углу у раковины рыжий парень в кожаном фартуке мыл ершом мерные цилиндры и пипетки и ставил их сушиться вверх дном на деревянную решетку.
На двух столах у окон сохли образцы. Над столами натянули шнуры, и на шнурах, как белье на дворе, висели лоскуты ситца и шерсти, малиновые, синие, бурые, оливковые. Под каждым был приколот картонный ярлык с номером. Тут же в фарфоровых чашках лежали порошки тех же цветов. У дальней стены стоял шкаф с книгами, почти сплошь немецкими, толстыми, в одинаковых переплетах.
Лаборатория была хорошая.
Рыжий у раковины вытер руки о фартук и подошел ко мне.
— Вам кого?
— Господина Краузе.
— Эрнст Карлович у себя. Сейчас позову.
Он ушел в дальний конец комнаты, к двери, за которой виднелись полки до потолка с банками и бутылями. Сбоку была открыта еще одна дверь, во вторую комнату, поменьше. Там стоял второй вытяжной шкаф и перегонный прибор с длинным змеевиком. Пахло оттуда горьким миндалем, так что я отошел к окну. Нитробензол. Из него, надо думать, здесь и делали анилин.
Рыжий, судя по всему, и был Степан, которого Фогель четыре года звал молодым человеком. Лет двадцати пяти, веснушчатый, руки красные от воды. На меня он посмотрел без всякого интереса. Те, кто приходил к заведующему, его не касались.
Краузе вышел через минуту. Крупный, широкий в плечах, тяжелый, в черном сатиновом халате с закатанными рукавами. Голова стриженая, седая, борода тоже седая и коротко подстриженная, а лицо красное, обветренное, как у шкипера. Руки он вытирал тряпкой, но тряпка не помогала: пальцы у него были в синих и бурых пятнах, въевшихся в кожу так, что их не взяло бы никакое мыло. Веки припухли, белки покраснели. Тридцать лет над вытяжными шкафами дают такие глаза не хуже бессонницы.
— Краузе. Чем могу служить?
По-русски он говорил чисто, как говорят здешние немцы, родившиеся на Васильевском, и только окончания выговаривал чересчур отчетливо.
— Соколов, Алексей Иванович. Я родственник Карла Генриховича Фогеля.
Краузе перестал вытирать руки.
— У Фогеля есть родственники? Он мне говорил, что у него никого не осталось.
— Почти никого. Его мать и моя бабушка были двоюродными сестрами. Когда он служил в Москве, то бывал у нас. Потом писал моей матери раз или два в год, к Рождеству и к ее именинам. В августе он ей не ответил, в октябре тоже. Я приехал по делам, и мать просила меня зайти. На квартире мне никто не открыл.
Краузе посмотрел на меня внимательнее, бросил тряпку на стол и кивнул в сторону кладовой.
— Пройдемте ко мне. Здесь невозможно разговаривать.
Через кладовую, где на полках стояли банки, а на полу у стены оплетенные бутыли, мы прошли в кабинет. Его отгородили от кладовой застекленной перегородкой, и поместились в нем стол, два стула и шкаф с папками. На стене висела таблица образцов, наклеенных рядами, от бледно-желтого до черного. На столе среди накладных стоял на спиртовке кофейник.
— Кофе? — спросил Краузе. — Чая у меня нет.
Я отказался. Он налил себе, сел и обхватил чашку обеими руками, грея пальцы.
— Вы тоже по химической части?
— По страховой.
Краузе кивнул, будто это все объясняло, и отпил кофе.
— Фогель служил у меня четыре года. Лучший химик, какой у меня был, и, боюсь, лучший, какой будет. И самый странный. Фогель жил в лаборатории. Домой он ходил ночевать, как ходят в гостиницу, а бывало, что и не ходил. Жены нет, детей нет, друзей, по-моему, тоже. За четыре года я ни разу не видел у него в руках газеты. Только журналы, немецкие, и те с карандашом. Если с ним заговаривали не о деле, он делал вид, что не слышит. А может быть, и правда не слышал.
— Когда он уехал?
— Двенадцатого июля. — Краузе подул на кофе. — То есть двенадцатого он не пришел. Я решил, что заболел, хотя он не болел никогда. Около полудня посыльный принес записку. Ему предложили хорошее место, ехать надо срочно, проститься он не успевает. Вот и все. Куда, кто предложил, он не написал.