Петербургский врач 11 (СИ) - Воронцов Михаил (бесплатные онлайн книги читаем полные TXT, FB2) 📗
— Вас это не удивило?
— Фогель никогда ни с кем не прощался. Уходил вечером, и все. Здоровался, правда, всегда, по-немецки. Малообщительный он человек, господин Соколов. Со склянками ему было интереснее, чем с людьми. А хорошие места химикам предлагают, это бывает. В Риге, в Лодзи, в Германии. Хорошего химика переманивают, как хорошего повара.
— И в полицию вы не заявляли?
— О чем? Что мой старший химик нашел место лучше моего? Меня там спросили бы, не унес ли он кассу. Он не унес даже жалованья. Посмотрите сами.
Он выдвинул ящик стола, достал конверт и вынул из него сложенный вчетверо лист почтовой бумаги. Записка была написана черными чернилами, стальным пером, с сильным наклоном вправо.
«Многоуважаемый Эрнст Карлович! Мне предложено хорошее место, и ехать надо сейчас же. Проститься не успеваю, за что прошу меня простить. Расчета не нужно. С уважением К. Фогель. 12 июля».
Краузе ткнул пятнистым пальцем в последние строки.
— Вот это меня удивило больше всего. Жалованье за одиннадцать дней июля так и лежит в конторе. Фогель не был богатым человеком. Значит, там, куда он уехал, ему заплатили столько, что наши деньги для него мелочь.
Я прочел записку еще раз. Коротко, вежливо, без единого лишнего слова. Ни города, ни фамилии, ни адреса, куда переслать книги и журналы.
— Это точно его рука?
Краузе поставил чашку так, что кофе плеснул на накладную.
— Я четыре года каждый день читал его записи, господин Соколов. Его руку я знаю лучше своей. — Он встал, снял с верхней полки шкафа пачку бумаг, перевязанную бечевкой, и развязал ее. — Вот. Черновики. Он все писал сначала начерно, а потом переписывал в журнал набело. Журнал наш, он остается здесь. А это я давно собирался сжечь, да руки не доходили. Смотрите.
Он разложил передо мной несколько листов. Они были исписаны с обеих сторон, вкривь и вкось, как пишут для себя: колонки навесок, температуры, время, названия красок и протрав, пересчеты. Формулы Фогель писал латинскими буквами, и кое-где попадалось немецкое слово, подчеркнутое двумя чертами. На полях одного листа он сложил что-то столбиком, ошибся и сердито перечеркнул все крест-накрест. Под расчетами стояли инициалы: «К. Ф.».
Я положил записку рядом. Наклон тот же. Буквы те же, круглые, с короткими петлями. И «Ф» в подписи та же, с двумя овалами по бокам длинной палки. Покажи мне кто-нибудь записку отдельно, я бы и не подумал сомневаться.
— Похоже, — сказал я.
— Не похоже, а он. — Краузе собрал листы в стопку и подвинул ко мне вместе с запиской. — Хотите, возьмите. Мне эти бумаги уже ни к чему.
Про «Хлоросан» я спрашивать не стал. Страховой агент из Москвы не читает «Практическую медицину». А заведующий лабораторией, который ее, может быть, читает, запомнил бы такого агента надолго.
Листы я сложил пополам и убрал во внутренний карман сюртука.
— Кто принес записку?
— Посыльный. Обыкновенный, в красной фуражке, с бляхой. Отдал сторожу, сказал, что ответа не надо, и ушел.
— Номер на бляхе сторож не запомнил?
— Зачем сторожу номер? Записка дошла. — Краузе достал из-под халата большие серебряные часы и посмотрел на них. — Вы меня извините, господин Соколов, у меня в два часа варка. Фогель оставил меня с заказом из Ревеля и с двумя химиками, которые без него не знают, за что браться. Четвертый месяц ищу ему замену.
Я поблагодарил. Он проводил меня через лабораторию до прихожей и у двери задержался.
— Если он вам напишет, сообщите мне. Мне, признаться, любопытно, кто его у меня переманил.
— Непременно.
Во дворе разгружали последнюю подводу. Синегубый парень курил у стены, пряча папиросу в рукав. Курить возле бутылей с кислотой ему, конечно, запрещали.
Извозчик повез меня по Загородному. У Пяти углов я велел ему остановиться: там была оптическая лавка. В витрине стояли театральные бинокли, термометры, барометр с медным циферблатом и пенсне на бархатной подушке. За прилавком сидел пожилой человек в жилете и нарукавниках, с лупой, вставленной в глаз, и что-то делал отверткой с очковой оправой. Лупу он из глаза не вынул, только поднял голову.
— Мне нужны лупы. Несколько, разной силы.
— Для чего?
— Смотреть бумаги. Почерк.
— По почерку характер угадываете? — Он наконец вынул лупу из глаза. — У меня одна дама каждую осень покупает лупу, чтобы разбирать почерки женихов. И каждую весну приносит ее разбитую.
На прилавок он выложил четыре штуки. Большую, на черной ручке, для чтения, в два раза. Складную, в роговой оправе, в пять. Часовую, такую же, как у него в глазу, в восемь. И маленькую, тяжелую, в медной оправе, немецкую, из трех склеенных стекол, в двенадцать. Эта стоила столько же, сколько три остальные вместе.
— Сильнее только микроскоп, — сказал оптик.
Я взял все четыре. Немецкую он завернул отдельно, в замшу, и предупредил, что ронять ее нельзя.
Дома было тихо. Аня была в институте, Семён внизу, в мастерской. Окно кабинета выходило во двор, и в начале третьего свет из него шел уже совсем серый. Я зажег настольную лампу, разложил на сукне записку и черновики, а рядом, по порядку, лупы.
На глаз ничего нового не нашлось. Большая лупа прибавила только величины: буквы выросли, сходство осталось.
Под пятикратной черновики ожили. Фогель писал быстро. На нажиме перо у него расходилось, и в толстой линии видны были две борозды, по одной от каждой половинки пера. К концу слова нажим слабел, и последняя буква уходила в тонкий хвост. По чернилам было видно, как он работал: обмакнув перо, писал, пока слова не становились бледными, почти серыми, и только тогда тянулся к чернильнице. Он думал быстрее, чем писал, и рука за ним не поспевала.
В записке все было иначе. Линии одной толщины от начала до конца, без нажима и без хвостов. Каждый штрих начинался и кончался тупо, и на концах стояли крошечные капли чернил там, где перо задерживалось на бумаге. Чернила везде одинаково черные. Строк в записке было шесть, считая подпись, а перо, судя по всему, обмакивали через каждые два-три слова.
Двенадцатикратное стекло показало больше. Край каждой линии в записке был не гладкий, а мелко зазубренный, как у пилы. Рука, которая вела перо, дрожала. В подписи оба овала у «Ф» состояли из двух дуг, и там, где дуги сходились, одна чуть заходила на другую. Перо поднимали посреди буквы. В черновиках я нашел шесть «Ф», и все шесть Фогель сделал одним движением, не отрывая пера.
Я спустился черным ходом и через арку прошел во второй двор. Семён сидел в мастерской за верстаком и чистил наган, разложив части на тряпке.
— Брось на минуту. Поднимись ко мне, посмотри одну вещь.
Он вытер руки, поднялся следом и остановился у стола, не садясь. Я положил перед ним записку и рядом черновик.
— Это один человек писал?
Семён смотрел долго, не трогая бумаг. Потом наклонился ниже.
— На глаз один.
Я дал ему пятикратную лупу, потом немецкую. С немецкой он долго не мог поймать расстояние, водил ею над бумагой вверх и вниз, наконец поймал и замер. Он смотрел не так, как я. Меня занимало, как проведена линия, а он переводил стекло с буквы на такую же букву и возвращался обратно.
— Вот это, — он ткнул ногтем в черновик, — живая рука. А это срисовано. И срисовано с образца. Гляньте, Вадим Александрович. «О» в «хорошее», в «простить» и в «Фогель», все одна в одну, как с одной печати. И «р» в «Эрнст» такая же, как в «простить». Живой человек одну букву два раза одинаково не напишет. Он и не думает, как пишет. А тут думали над каждой.
— Испуганный тоже думает над каждой.
— Испуганный пишет как попало. А тут каждая буква как в прописи. — Семён положил лупу. — Это с образца брали, букву за буквой. Я так в полку за ротного полгода расписывался. Сперва тоже обводил, пока рука не привыкла.
Я снял с лампы абажур и поставил ее на самый край стола, так, чтобы свет ложился на бумагу почти вскользь. Потом взял немецкую лупу и наклонился над запиской.