Петербургский врач 11 (СИ) - Воронцов Михаил (бесплатные онлайн книги читаем полные TXT, FB2) 📗
Я попрощался, вышел через лабораторию, где Степан уже разливал по плоским кюветам какую-то густую фиолетовую жижу, похожую на алхимическое снадобье, и снова очутился на булыжном дворе.
Идти сразу домой не имело смысла. До Можайской отсюда было рукой подать — каких-нибудь пять минут неспешного шага через проходной двор. Правда, Корнеев велел мне туда не соваться, чтобы не мозолить глаза, но тогда он говорил о высоком военном враче в шинели с погонами, а сейчас я был в обыкновенном темном пальто и фетровой шляпе, ничем не выделяясь среди тысяч петербургских конторщиков, поверенных и приказчиков. Мне хотелось еще раз самому постоять на площадке третьего этажа, посмотреть на дверь седьмой квартиры, на замочную скважину, на расположение окон со двора. Вдруг в голову придет какая-нибудь дельная мысль, которую я упустил в первый раз.
Я прошел по Рузовской, свернул за угол и через несколько минут уже входил в знакомый подъезд восемнадцатого дома на Можайской. Внизу у лестницы никого не было, из дворницкой во дворе доносился ленивый стук колуна. Я неторопливо поднялся по стертым каменным ступеням на третий этаж.
Здесь, как и в прошлый раз, стоял густой серый полумрак: узкое окно площадки упиралось в глухую кирпичную стену соседнего флигеля, по которой ползли бурые потеки сырости.
Я подошел к двери и остановился перед пыльным половиком, стараясь не наступать на него, чтобы не оставить отпечатков каблуков. Медная табличка «К. Г. Фогель» тускло темнела в полутьме. Я наклонился к замочной скважине. Замок был самый заурядный, врезной, какие ставят в недорогих доходных домах по всему городу, с широкой латунной накладкой, позеленевшей по краям. Дверь сидела в коробке плотно, но дерево рассохлось от времени, и у косяка темнела узкая щель. Никаких печатей или бумажных полосок на двери, разумеется, не было.
Я постоял с минуту, прислушиваясь к мертвой тишине за дверью Фогеля и размышляя, можно ли сюда как-нибудь проникнуть без шума, как вдруг у меня за спиной сухо и громко щелкнул французский замок.
Я быстро обернулся. Дверь восьмой квартиры, обитая черной потрескавшейся клеенкой, приотворилась.
На пороге стояла все та же маленькая, высохшая соседка Фогеля. На голове у нее по-прежнему криво сидел пожелтевший кружевной чепец, из-под которого торчали бумажные папильотки, а худые плечи укутывали две шерстяные шали, надетые одна поверх другой и сколотые на груди большой камеей.
Я снял шляпу и слегка поклонился.
— Здравствуйте, сударыня.
Старуха ничего не ответила. Она смотрела прямо на меня своими непонятными глазами, и лицо у нее, сморщенное, как печеное яблоко, оставалось совершенно неподвижным. Пальцы левой руки привычно теребили бахрому верхней шали. Так прошло несколько долгих секунд; я уже подумал, что она сейчас снова испугается и захлопнет дверь перед самым моим носом, но старуха вдруг отступила на шаг в темноту своей передней и поманила меня скрюченным указательным пальцем.
— Идите сюда, — проговорила она тихо, но вполне внятно. — Не стойте на лестнице.
Я на мгновение заколебался, глянул вверх и вниз по пустым пролетам, потом перешагнул через ее порог. Старуха тут же закрыла за мной дверь и дважды повернула ключ в замке.
В квартире стояла такая темень и духота, что после сырого лестничного воздуха мне стало не по себе. В передней горела только крошечная масляная лампадка в углу под потемневшим образом в медном окладе, отбрасывая тусклое красноватое пятно на потолок. Высокие двери, ведущие в комнаты, были настежь открыты, но дневной свет оттуда почти не пробивался: все окна были наглухо затянуты тяжелыми, выцветшими от времени портьерами. Пахло старым сундуком, камфорой, лампадным маслом, пылью и черт знает чем еще.
Прислуги нигде не было ни видно, ни слышно. Во всей большой квартире стояла глухая, ватная тишина, в которой даже уличный шум пропадал без следа. Вдоль стен передней громоздились какие-то темные пузатые комоды, на полу темнели стопки старых перевязанных газет, а из высокого зеркала в облезлой золоченой раме, подернутого мутной амальгамой, на меня глянуло мое собственное искаженное отражение. На какую-то долю секунды я даже пожалел, что оставил дома в ящике стола свой браунинг. Разумеется, бояться высохшей старушонки весом в два пуда было глупо, но обстановка в этой темной норе была до того дикая, что рука невольно искала в кармане что-нибудь огнестрельное. Вдруг в соседней комнате за портьерой сидит какой-нибудь ее безумный родственник с окровавленным тесаком.
Однако в комнатах никого не оказалось. Никто с сатанинским смехом не выпрыгнул мне навстречу. Старуха мелкими шаркающими шагами провела меня в столовую, где на каминной полке под стеклянным колпаком стояли давно остановившиеся бронзовые часы с пастушкой, и указала на круглый стол, накрытый тяжелой бордовой скатертью с кистями.
— Садитесь, — велела она все тем же тихим, ровным голосом старой барыни.
Я положил шляпу на край буфета, отодвинул резной стул с высокой спинкой и сел. Старуха устроилась точно напротив меня, сложила сухие руки на скатерти и уставилась мне в переносицу.
Я ждал, что она сейчас заговорит, но она молчала. В полумраке столовой было видно, как под кружевным чепцом чуть вздрагивают бумажные трубочки папильоток и как беззвучно шевелятся ее тонкие, бескровные губы. Сказать, что хозяйка квартиры не в своем уме, значило ничего не сказать: перед глазами было, как любят писать в учебниках, душевное расстройство на почве обратного развития мозга, когда человек живет впотьмах среди обрывков давних воспоминаний и собственных страхов. И давить на такую больную расспросами было совершенно бесполезно — замкнется, испугается и выгонит вон.
Поэтому я сидел неподвижно, положив ладони на колени, и терпеливо ждал.
Прошла минута, за ней вторая. Вдруг старуха чуть качнулась корпусом вперед-назад, прикрыла веки и начала вполголоса что-то напевать. Мотив был тягучий, бесконечный и без единого понятного слова — то ли старый французский романс, который ей пели в девичестве семьдесят лет назад, то ли колыбельная, то ли вовсе панихида. Голос у нее дребезжал, срываясь на высоких нотах, а сухие пальцы в такт этому мычанию постукивали по бордовой скатерти.
От этого тихого пения в темной, наглухо законопаченной комнате с остановившимися часами у меня по спине поползли мурашки. За время врачебной практики и войны я насмотрелся всякого, но здесь было совсем жутко. Сидит напротив старушка в чепце, аккуратная, с правильным петербургским выговором, и поет в темноте невесть кому.
Я не шевелился и не перебивал ее. Еще через минуту она так же внезапно оборвала свое пение на полуслове, открыла глаза, подалась через стол ко мне и отчетливо проговорила:
— Его убили!
Я вздрогнул от неожиданности. Одно дело — строить догадки над чернильными штрихами в записке, и совсем другое — услышать это короткое слово в упор.
— Кого? — тихо спросил я, стараясь не менять тона, чтобы не спугнуть внезапное прояснение в ее голове. — Карла Генриховича?
— Его, — кивнула старуха. Взгляд у нее сейчас был совершенно осмысленный и твердый. — Все говорят, будто он уехал в чужие края, а его убили.
— Кто его убил, сударыня? Вы видели этих людей?
Она медленно покачала головой, и бумажные папильотки сухо зашуршали о воротник шали.
— Я не знаю, кто они. Лиц не разглядела, на площадке темно, лампу у нас лестничную на лето гасят, керосин жалеют. Но я все видела в щелку, когда цепочку накинула. Ночью это было, в самую середину лета, когда духота стояла. Двое их было, оба в темном, в длинных пальто и в шляпах, надвинутых на самые глаза. Они вышли от него и понесли его вниз по лестнице. Один держал под мышки, другой за ноги. А голова у него набок висела, вот так… — Она показала, уронив подбородок к худой ключице, и снова выпрямилась. — Живой человек так голову не держит, и сапоги у него по ступенькам волочились, не стучали. Унесли и не вернулись.
Середина лета — тот самый июль, ночь с одиннадцатого на двенадцатое. И никаких вещей, никаких чемоданов, о которых расспрашивал дворника человек Корнеева. Двое в темном просто вынесли тело из квартиры, погрузили в ночную пролетку или в карету у подъезда, пока дворник спал в своей дворницкой, и увезли.