Петербургский врач 11 (СИ) - Воронцов Михаил (бесплатные онлайн книги читаем полные TXT, FB2) 📗
— Я с вами пойду, Вадим Александрович.
— Нет. Хватит нас с Николаем. Трое на лестнице ночью — это уже толпа.
Семён ответил не сразу. Он взялся за ремень, приподнял ящик и подержал его на весу, будто прикидывал вес, хотя знал его лучше меня.
— Два пуда, — сказал он. — Лучше донесу я. И мало ли что может случиться. Три человека больше, чем два.
Я посмотрел на ящик и на свои руки. Семён был прав.
— Ладно, — сказал я. — Пойдешь, куда деваться.
* * *
Глава 21
Записку Николаю я написал утром, за чаем. Он просил только мигнуть, когда я буду готов. Я и мигнул: «Сегодня, в половине одиннадцатого, у лавки. Михаил».
Аня прочла записку. Я от нее, в принципе, и не скрывал.
— Значит, сегодня.
Она поставила чашку на блюдце и больше ни о чем не спрашивала. В передней ее ждал Семён, в пальто, с ее портфелем под мышкой. Записку он сложил вдвое и спрятал во внутренний карман.
— Отдам посыльному у Литейного, — сказал он. — Велю вручить в руки.
Звонок затрещал в начале десятого, когда их шаги на лестнице давно стихли. На площадке стоял пожилой служитель в пальто, с красными от ветра ушами. Конверт он вынул из-за пазухи.
— Из Александровской больницы, от главного доктора. Ответа ждать не велено.
Он приложил пальцы к шапке и пошел вниз, громко стуча сапогами по ступеням.
'Милостивый государь Вадим Александрович!
Голубев Ваш поправляется так усердно, что вчера требовал щей и махорки. Щей ему дали. Был бы рад, если бы Вы нашли время взглянуть на него сами. Кроме того, имею до Вас дело, о котором удобнее говорить не в письме. Если обстоятельства позволяют, жду Вас сегодня к двенадцати.
Искренне Вам преданный Н. Денисов'.
Раз больной требует щей, значит, кишки у него работают, а раз махорки, то настроение бодрое. Новость приятная, хотя и не удивительная. Удивительнее было остальное.
Дело, о котором не пишут в письмах, обычно бывает двух родов: либо он о чем-то просит, либо что-то предлагает. Но, судя по тону, на просьбу не слишком похоже. А тогда, за чаем у себя в кабинете, он сказал, что ординатор — это уже не мой уровень и что мне надо подождать, пока не предложат что-нибудь посерьезнее. Ну, посмотрим.
Ночью я видел от Александровской больницы только ворота, приемный покой и лестницу. Разглядывать особо было некогда. Сейчас — другое дело.
Больница оказалась длинным каменным корпусом, вытянутым вдоль Фонтанки, с одинаковыми рядами высоких окон. Над подъездом висела доска с золочеными буквами: «В память 19 февраля 1861 года».
У ворот стояла ломовая телега. Двое возчиков снимали с нее третьего, у которого правая нога была примотана к доске веревкой прямо поверх штанины. Он ругался так, что сторож у будки слушал с уважением.
В приемном покое меня встретил Корзухин, тот самый фельдшер, что приезжал за мной ночью. Сегодня торопиться было некуда, но по лестнице он все равно пошел впереди быстрым шагом, как будто снова вез меня к умирающему.
Денисов стоял в коридоре хирургического отделения рядом с длинным бледным Рыбиным (ординатор, с которым мы оперировали), и показывал ему что-то в скорбном листе. Халат он надел поверх сюртука, очки поднял на лоб. Рыбин заметил меня первым, поздоровался и ушел в палату.
— После той ночи он ходит к Голубеву по три раза в день и слушает сердце, — сказал Денисов, подавая мне руку. — Говорит, хочет понять, как оно заживает. Я ему объяснил, что ушами этого не поймешь, а он все равно ходит. Говорит, что звук все-таки меняется. Пойдемте, коллега. Ваш больной с утра спрашивает, когда придет «тот доктор».
Голубева перевели в общую палату на двадцать коек. Потолок здесь был высокий, под ним темнели вентиляционные решетки. Койки стояли в два ряда, головами к стенам, и над каждой висела табличка с номером. Посреди палаты сиделка разливала по кружкам чай из медного чайника. У окна лежал кровельщик с переломом бедра. Ногу ему вытянули, и от стопы через блок в спинке кровати свешивался шнур с гирей. Кровельщик читал по складам «Петербургский листок» и шевелил губами.
Голубев сидел в постели, обложенный подушками, и держал кружку обеими руками. Светлая щетина за эти дни отросла в короткую рыжую бороду, и с ней он выглядел гораздо старше своих двадцати двух. Увидев нас, он поставил кружку на тумбочку и попытался сесть прямее.
— Сиди, — сказал я. — Как дышится?
— Легко. — Голос у него был уже не сиплый. — Только курить охота, сил нет. А не дают. Говорят, вы не велели.
— Правильно говорят. Месяц никакого табака. У тебя теперь сердце с заплатой.
Он посмотрел себе на грудь, будто его можно было разглядеть сквозь рубаху.
Температурный лист Денисов подал мне сам. Первые пять дней жар держался и к вечеру доходил до тридцати восьми с половиной, а с шестого кривая опустилась к тридцати семи и больше не поднималась. Пульс за то же время сошел со ста двадцати до восьмидесяти с небольшим. Камфору отменили на четвертые сутки.
Я взял Голубева за запястье. Пульс был полный и правильный, восемьдесят четыре, и на вдохе больше не пропадал. Вены на шее не вздувались, даже когда я велел ему откинуться на подушки. Край печени из-под ребер не выходил, отеков на ногах не было.
— Сядь и немного наклонись вперед. Вот так. Выдохни и не дыши.
Тоны слышались близко и ясно. У края грудины слева, под самой трубкой, что-то тихо поскрипывало, как снег под ногой в мороз. Когда Голубев задержал дыхание, скрип не пропал. Он шел в такт сердцу, а не легким, значит, терлась сумка, а не плевра.
— Шум трения, — сказал у меня за спиной Денисов. — На третий день он скрипел так, что я слышал его чуть не без трубки. Испугался, что в сумке пойдет гной, и тогда же сел вам писать. Потом жар ушел, и я решил не дергать вас попусту.
— Гноя здесь нет. — Я выпрямился и вынул трубку из уха. — Жара нет, пульс спокойный, вены не наливаются. После того как в сумке поработали пальцами, сухое воспаление бывает почти всегда. Пусть скрипит. Недели через две затихнет само.
Повязку сняла сиделка. Рубец по четвертому межреберью был розовый и чистый, швы с кожи сняли третьего дня. У нижнего края, где в сумку уходила полоска марли, еще оставалось углубление величиной с гривенник, затянутое красными зернистыми грануляциями. Кожу вокруг густо выкрасили в зеленый цвет.
Я посмотрел на Денисова. Он едва заметно пожал плечами.
— Мажем с лета. Аптека берет у «Треугольника» ящиками. Ее еще называют анилиновой краской. У нас она зеленка.
Голубев все это время переводил глаза с одного на другого, как тогда, на кушетке в перевязочной.
— Доктор, — сказал он, когда сиделка взялась за бинт. — Тут говорили, будто вы мне сердце в руке держали. Врут, наверное?
— Не в руке. Пальцем придерживал.
Голубев долго разглядывал мой указательный палец. Потом посмотрел на свой.
— Околоточный приходил, третьего дня, — сказал он. — Спрашивал, кто меня ножом. А я почем знаю. Темно было.
Он говорил это, глядя в сторону. Врал, однозначно. И кто, и за что, он, конечно, знал. Но на Обводном с околоточными не откровенничают, особенно если потом туда же возвращаться.
— Выпишут-то когда? Артельщик приходил, говорит, место в артели две недели подержит, а там возьмет другого.
— Месяц будешь лежать, — сказал Денисов. — Артельщику твоему я напишу, что тебя держат по распоряжению главного врача. Может, и подождет. Мешки тебе таскать еще не скоро.
Голубев вздохнул и потянулся за кружкой. Чай в ней давно остыл, но он допил его до дна.
В коридоре Денисов опустил очки со лба на нос.
— Ночью вам было не до того, а утром вы спешили. Позвольте теперь похвастаться, коллега. Я заведую этим домом двенадцать лет и хвастаюсь им при каждом удобном случае.