Пулеметчик Федя (СИ) - Смолин Павел (первая книга .TXT, .FB2) 📗
Я поправил на ней снег и пошёл спать.
Глава 25
Дорога умерла в первых числах апреля, и умерла не сразу, а как положено дороге: сначала болела.
Три дня она ещё держала утренник — с ночи прихватывало, и до полудня по ней можно было проскочить, если знать, где скользко. Потом утренники стали короче, лужи глубже, и однажды утром дежурный по роте доложил, что почтовые сани не пришли, кухонные не пришли тоже, а посыльный из батальона пришёл, но не весь: сапоги остались в колее, посыльный прибыл в портянках и очень злой.
Я сходил посмотреть. Колея на въезде в посёлок превратилась в коричневую реку, и посреди этой реки, ровно по центру, торчал сапог. Один, кирзовый, голенищем вверх. Он стоял так прямо и так основательно, что казался не потерянным, а установленным.
— Вытащить? — предложил Соломин.
— Отставить. — Я оценил композицию. — Пусть стоит. Это теперь памятник. Неизвестному пехотинцу, который шёл, шёл и передумал.
Сапог простоял три недели и стал местной достопримечательностью: по нему мерили. «Грязь по сапог» — это была ещё дорога. «Грязь выше сапога» — это была уже не дорога, а военная география.
Снабжение, которое догнало нас в марте, в апреле отстало снова — теперь уже честно, по объективным причинам. Батальонный обоз встал. Полковой встал. Где-то там, за десять километров отсюда, стояли, по слухам, целые армейские колонны, и водители играли в карты на сахар второй день.
Векшин собрал командиров взводов и зачитал норму: сухарь — вполовину, сахар — вполовину, махорка — по совести, которой нет. Потом сложил бумагу и посмотрел на меня. Все посмотрели на меня. Это было уже привычное движение ротной мысли: как снабжение — так сержант Довнар, у него экономика.
— Товарищ капитан, я грязь в овёс переделывать не умею.
— А что умеете?
— Умею, чтоб то, что есть, не пропало. Это, между прочим, половина снабжения — не потерять своё.
Своё у нас было: овёс с кавалерийского обмена, сухари НЗ, за которые Пилипчук держался, как за знамя, и картошка, честно выменянная у Рожнова ещё по снегу. Дотянуть было можно. Если не заболеть.
Про вшей я знал больше, чем хотел бы, ещё с той жизни, — теория, лекции по военной гигиене, «педикулёз как фактор небоевых потерь». Теперь теория ползала по расчёту в порядке живой очереди.
Зимой её держал мороз: бельё вымораживали на верёвке, и это работало. В апреле мороза не стало, а тепло стало, и через неделю я поймал Клюева за характерным занятием: он сидел у печки, вывернув гимнастёрку, и давил ногтем по шву — сосредоточенно, как снаряжал ленту.
— Много?
— Не считал. — Клюев вздохнул. — Со счёта сбился.
— Ясно. Значит, так. Слушай боевой приказ по второму фронту. Фронт называется биологический, противник мелкий, но численно превосходящий.
Собрал я на это дело всех, включая Недбайло с его расчётом, потому что вошь границ взводов не признаёт, и объяснил обстановку так, как объяснял всё важное, — через расход:
— Вошь — это тиф. Тиф — это три недели лёжки, если повезёт. Не повезёт — деревянный бушлат. В ту войну, в германскую, от тифа народу легло больше, чем от снарядов, — это вам любой старый фельдшер подтвердит. Немец сейчас через грязь не полезет, у него техника тонет. А эта — полезет. Она уже полезла. Поэтому воюем с ней, причём по всем правилам: разведка, окружение, уничтожение.
— А разведка — это как? — не понял Соломин.
— А разведка — это ты вчера у печки чесался. Всё, разведданные собраны, противник обнаружен. Переходим к главному калибру.
Главным калибром стала бочка.
Бочку — железную, двухсотлитровую, целую — добыл, разумеется, Шилов, и добыл со скоростью, которая наводила на мысль, что бочка была разведана заранее, ещё до приказа. Я вспомнил другую бочку, июньскую, из-под керосина, на которой уехал от немцев лейтенант Кожемяко, и решил, что бочка в этом хозяйстве — снаряд судьбоносный.
Гринюк осмотрел ёмкость, обстучал, выжег нутро от старой смазки и за вечер построил вокруг неё сооружение: бочка легла боком на глиняную обвязку, под ней — топка, внутри — решётка из прутка, чтоб бельё не касалось железа, сверху — крышка с грузом. Рядом встал жбан с водой — поддавать пару.
— Это как называться будет? — Калужский уже готовил опись.
— По науке — дезинсекционная камера. — Я примерился к крышке. — По жизни — вошебойка. Пиши по науке, работать будем по жизни.
Калужский вывел: «Камера жаровая для обработки обмундирования, одна штука, работы ротной». Гринюк выстрогал дощечку. На дощечке значилось: «ПРОЖАРКА. НЕ КУРИТЬ», — и это была первая табличка в его жизни, под которой хотелось стоять смирно.
Прожарку рота брала, как берут высоту, — по расписанию и с боем.
График я расписал повзводно, с точностью до получаса: партия белья — сорок минут жара, пока бельё жарится — личный состав моется в бане, которую дед Никанор раскочегаривал теперь через день, за что рота таскала ему дрова и чистила двор. Степаныч грел воду в своём латаном котле и ворчал, что кухня превратилась в комбинат бытового обслуживания.
— А ты как думал. — Я забирал очередное ведро кипятка. — Тыл — это тоже война, только без стрельбы.
Первый батальный эпизод случился на второй день: сцепились два взвода. Стрелковый утверждал, что его очередь на прожарку, пулемётный стоял на том, что по графику — его, и спор шёл уже на повышенных, когда я подошёл.
— По графику чья очередь?
— Наша! — хором.
— График — это бумага. — Я достал из-за пазухи копию. — Бумага говорит: до четырнадцати — пулемётный. Стрелковый — с четырнадцати. Возражения бумаге подаются письменно, через старшину, срок рассмотрения — после победы.
— А чего они тогда…
— А того, что часов ни у кого нет, а солнца три недели не видели. — Я оглядел небо, серое, как шинель. — Ладно. Слушай новый порядок: очередь объявляет гусь. Степаныч его кормит в полдень, гусь при этом орёт. Проорал гусь — стрелковый заступает. До гуся — наше время. Гусь — птица казённая, на довольствии, ей верить можно.
И ведь работало. Неделю рота жила по гусю, и ни одного спора больше не случилось, потому что с бумагой ещё можно спорить, а с гусём — себе дороже, это уже все выучили.
Недбайло привёл свой расчёт на обработку в четверг, к гусю, и по лицу его было видно, что решение далось непросто.
— Мои говорят — блажь, — сообщил он в пространство между мной и бочкой. — Деды, мол, без прожарок воевали.
— Воевали. И чесались, как деды. Ты своим одно скажи: вошь — она тоже деды. Она с германской в этих краях осталась, ей тут всё знакомо. Хочешь воевать против дедовского опыта — воюй по-дедовски. А хочешь дожить до Берлина — сорок минут жара, и вся недолга.
Расчёт у него был из пожилых, основательных, и на прожарку они смотрели, как смотрят на новый колхозный порядок: подчиниться — подчинимся, одобрять — не проси. Но когда первый из них надел бельё прямо из бочки, горячее, сухое, пахнущее калёным железом, лицо у него сделалось такое, что очередь молча передвинулась ближе.
— Как из бани второй раз, — растерялся он.
— Во-во, — Недбайло забрал своё бельё, свернул по-хозяйски. — Довнар, а зимой чего молчал?
— Зимой мороз за нас работал. Бесплатно. А теперь весна, теперь дрова надо жечь.
Через день от Недбайло принесли шмат сала — без записки, без слов, просто принесли и положили. Такса у соседей не менялась с декабря: наука — за сало, и я давно бросил объяснять, что наука бесплатная. Сало возвращалось в оборот через Степаныча, так что в итоге все были в выигрыше.
Векшин пришёл на третий день, обошёл прожарку кругом, потрогал крышку, заглянул в топку. Я ждал вопроса про наставление, и вопрос последовал, но с неожиданной стороны:
— Почему сорок минут? В руководстве по санитарной службе — тридцать.
— Потому что руководство писали при исправном термометре, товарищ капитан. А у нас термометр — Гринюк. Гринюк говорит: сорок. Я Гринюку верю больше, чем градуснику: градусник врёт, а Гринюк — никогда.