Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава (книги без сокращений .TXT, .FB2) 📗
– Плужников. Плужников.
– Я.
– Кузьмин. Кузьмин.
– Да тут я, тут.
Кузьмин расписался, не глядя, и погоны сунул под подушку. Он сидел, подшивал подворотничок суровой ниткой, перекусывал её зубами и смотрел шов на просвет, и погоны свои даже не развернул.
– Носить‑то будешь? – спросил его Барабаш.
– Привезут нормальные – надену. А эти из‑под жернова, что ли, тянули.
И замолчал, и стал под нос подпевать что‑то без слов, не разжимая губ.
Налетели в шестом часу, когда уже начинало смеркаться и когда всё уже стояло зачехлённое на ночь.
Я в это время был у дровяной кучи с двумя бойцами из БАО и пилой, у которой развод зубьев делали на глазок, отчего её уводило вбок, и мы третий раз спорили, кто её так испортил. Пила визжала. Из‑за неё я и не сразу услышал.
Первым среагировал Патрон. Пёс вскочил у кухни, где ошивался с обеда, задрал голову и залаял – коротко, часто, глядя строго на запад, в сторону низкого мутного солнца.
– Воздух! – заорали от стоянки, и через полсекунды заорали ещё в трёх местах, и часовой начал бить в подвешенную гильзу.
Их было шесть. Мессершмитты, парами, шли низко над степью, прямо от солнца, и я их увидел только, когда первая пара уже вспухла огоньками на носах.
Дальше всё сделалось быстро.
Я упал за дровяную кучу, придавив кого‑то из бойцов, и над нами прошло с тем сухим рвущим звуком, от которого внутри всё каменеет. По снегу впереди хлестнуло очередью – раз‑раз‑раз – и снег встал стеной, вперемешку с чёрной землёй из‑под него. Что‑то ударило по поленьям, и одно подпрыгнуло и стукнуло меня по колену. Секунды через три прошла вторая пара, следом третья, и всё это уложилось в такое короткое время, что я не успел даже как следует вжаться.
Потом стало тише, и в этой тишине завыло. Тонко, на одной ноте.
Я поднял голову. У третьего капонира горел бензозаправщик. Горел он столбом, с чёрным жирным верхом, и от него до сетки крайней машины было метров пятнадцать, и на этих пятнадцати метрах лежала бухта шлангов, а за ней – бочки.
– Оттаскивай! – орал кто‑то. – Оттаскивай машину!
Я побежал.
И на последних метрах не добежал так, как хотел: бедро дернуло, нога стала чужая, и я доковылял, ругаясь вслух. Возле машины уже был Кондрат, ещё двое упёрлись в плоскости, кто‑то навалился на стабилизатор.
– Раз‑два – взяли!
«Пятёрка» пошла тяжело: стоило сойти с накатанного, и колёса резали снег до земли, и мы её выкатывали, упираясь и оскальзываясь, метр за метром, и я слышал, как у меня что‑то хрипит в груди.
Оттащили. Сетка с одной стороны уже занялась – искры донесло – и там суетились с лопатами, кидали снег.
– Брезент! – крикнул я. – Брезент тащите, мокрый, накрывать! Снегом бензин не собьёшь, он под ним и дальше жрёт!
На меня оглянулись. Секунду – как на дурака. Потом побежали к землянке за брезентом.
Брезент был сухой, мочить его было негде и некогда, его сунули в сугроб, потоптались по нему ногами и понесли, и накрыли, и придавили лопатами по краям, и огонь под ним сначала вспух горбом, а потом сел.
Пахомыч потом три вечера рассказывал, что накрывать брезентом придумал он сам, в тридцать восьмом, на автобазе, когда у них загорелась яма.
Клава с двумя девчатами в это время таскала от горящей сетки ящики со снарядами – по два человека на ящик, бегом, спотыкаясь – и я подхватил третий и тащил его один, потом еще долго не мог разогнуть пальцы.
Мессеры разворачивались на второй заход. Я это понял по звуку – он изменился, стал плотнее, и с той стороны ударил наш ДШК, лениво, с опозданием, и трассы у него ушли явно позади.
Они прошли вдоль стоянки теми же парами, и я лег мордой в снег у капонира и видел перед собой только снег, а слышал всё: очереди, звон по железу, чей‑то крик от землянки.
Когда поднял голову, вокруг машины на левом фланге лежала её обшивка. Не куски – шелуха, слоями, разбросанная метров на десять, и от свежих сколов на фанере ещё поднималась пыль.
И тогда завыло снова, только теперь не тонко, а по‑человечески.
Он лежал у самого края капонира – тот парнишка из БАО, что спорил со мной про пилу. Его достало осколками, и нехило: одна нога у него была не там, где должна быть. Он не кричал. Выл сквозь зубы и пытался сесть.
Я дополз, схватил его под мышки и потянул. Он был лёгкий, килограммов шестьдесят, но я тащил его метров сорок и на середине подумал, что не дотащу – и всё равно дотащил.
– Санитара! Санитара сюда!
Прибежал Гуреев, без шапки, в расстёгнутой шинели, и сразу сел рядом на снег и стал держать парню голову. У него на рукаве осталась потом полоса.
– Тихо, тихо, милый. Тихо. Сейчас. Как зовут?
Парень сказал. Гуреев переспросил и повторил дважды, как всё повторял, и парень от этого почему‑то немного успокоился.
Жгут накладывал я. Взял ремень и делал так, как учили ещё в училище и как я потом сто раз видел в полку. Руки работали сами. Мысли в голове были совершенно посторонние: что ремень новый, что за ремень с меня спросят, что надо будет записать, когда наложил, а карандаша нет.
Время наложения я нацарапал ему на лоскуте бинта угольком с дровяной кучи. Не помню, донесли ли этот лоскут до санбата.
Улетели мессеры так же, как пришли – на запад, в тёмное уже небо, и никто им вслед ничего сделать не мог.
Потери оказались такие: одна машина сгорела совсем, вторая с изрешеченной плоскостью, но живая, бензозаправщик, четверо раненых, из них двое тяжело, и убитых не было. Батя молча обошёл всё это с фонарём и ушёл в штаб писать.
Ночью на стоянке горела лампа под чехлом – Кондрат с Пахомычем чинили изрешеченную плоскость и ругались из‑за клея.
Я сидел на ящике возле них, потому что идти спать не мог. Ладонь на правой руке была содрана и обожжена одновременно, Клава залила её чем‑то жгучим и замотала, и теперь эта рука жила отдельной жизнью и дёргала.
Есть при этом хотелось так, что я сходил к кухне второй раз и доел холодное прямо из миски, стоя, придерживая ее забинтованной рукой. В той, прошлой жизни я после такого дня не то что не ел – я бы до утра сидел и пялился в стену.
Пётр принёс кружку. Чай был еле тёплый и пах жестью.
– Первый день, – сказал он, усаживаясь рядом. – Ты как знал.
– Ага. Я специально.
Мы посидели. Пахомыч в капонире объяснял Кондрату про завод и про пять слоёв шпона, а Кондрат отвечал ему, что это он сам утром говорил, и что вообще‑то у него дома комод.
Патрон подошёл, обнюхал мои сапоги, посмотрел снизу вверх и лёг рядом с ящиком, привалившись к нему боком.
Летать мне было нельзя ещё двадцать три дня.
Глава 2
Уже со второго дня я для всего полка стал «безлошадным». Звучит немного обидно, учитывая, что раньше меня называли «самородок», но это временно. К тому же не самое точное определение, потому что самолет‑то у меня был. А «безлошадным» звали обычно тех, чья машина в долгом ремонте, а то и вовсе сбита. Моя «Ласточка» стояла зачехленная, заботливо проверяемая Кондратом, готовая к бою. Проблема была во мне.
Машину, которая сгорела накануне, разобрали уже на следующий день. От нее осталась рама, мотор, спекшийся в один кусок, да шасси. В радиусе пяти шагов снег полностью растаял, но потом влага замерзла, и там частенько кто‑нибудь поскальзывался.
Заболотный осматривал ущерб и командовал в своей вопросительной манере.
– Стойки куда?
– В обменный фонд.
– Повторите.
– В обменный фонд, товарищ инженер.
Заболотный снял очки, потер их рукавом и повернулся, было, уходить, но остановился и осмотрел место пожара еще раз.
В тех краях с дровами было туго. Мне почему‑то казалось само собой разумеющимся, что их должны привозить. А привозить было неоткуда: до ближайшей посадки километров одиннадцать, и по ней к февралю уже неплохо прошлись, не мы, а до нас. Печей в полку было штук пятнадцать: землянки, штаб, санчасть, пара у БАО да кухня. Топили много и часто. В дело шли будыльи. Стебли от подсолнухов на полях торчали из под снега и толщины в них было с палец. Их ломали вручную, увязывали в снопы и увозили на санях. Горели они, конечно, хорошо, но быстро, и подкидывать надо было часто.