Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава (книги без сокращений .TXT, .FB2) 📗
Он встал на разъезде в шести километрах, и разгружать надо было ночью, потому что днём над разъездом прохаживалась «рама». Пригнали три полуторки, сани и всех, кто на земле, включая меня.
Ящики со снарядами к ШВАК идут по двое. Бочку с бензином вчетвером спускают по слегам, и если слега пошла – держать не надо, надо отскочить. Это единственное, что я твёрдо помнил из инструктажа. Работали в темноте, командовал старшина из БАО хриплым шёпотом, и за два часа я взмок так, что шинель под мышками стала сырой изнутри.
Ситников таскал наравне со всеми. Сперва он что‑то бубнил себе под нос, а потом разговорился со мной.
– Товарищ лейтенант, а правда, что тут «фоккеры» появились?
– Говорят.
– А они как?
– Я их не видел. Говорят, тяжёлые: с пикирования хороши, а вверх, естественно, идут хуже.
Он подождал, не скажу ли я ещё чего‑нибудь, не дождался и потащил свой ящик дальше. Через минуту вернулся и сообщил, что у них в училище инструктор говорил, будто «фоккер» легко горит с первой очереди, если попасть в маслорадиатор.
– Инструктор твой их видел?
– Не знаю.
– То‑то и оно, что не видел.
К четырём утра эшелон разгрузили. Спиридоныч подогнал термос на санях с меринком, и мы стояли у саней, пили горячее и обжигались, и кто‑то из БАО объяснял старшине, что грыжа у него началась не здесь, а ещё в сороковом.
Обратно я ехал в кузове и заснул на первом же километре. Разбудили меня уже на стоянке, тряся за плечо. В той, прежней жизни я после бессонной ночи отсыпался до вечера и всё равно ходил разбитый. Тут я поднялся, попил и пошёл к Кондрату. Оказывается, так можно было.
Двадцать шестого потекло.
Юг есть юг: снег осел за двое суток, поле стало пегим, а к обеду верхний слой раскис. Ла‑5 садился, и за ним оставались две чёрные борозды. Заболотный уехал с Батей смотреть полосу, вернулся мрачный и весь вечер что‑то считал.
С этого дня вылеты пошли через раз. Не потому, что не давали задач, а потому что колёса вязли. Механики стали мрачнее тучи: вымыть машину от грязи, пробить забитые щели, вытащить из‑под щитков килограммы налипшей земли – и всё это, чтобы потом повторить.
– Завод, – говорил Кондрат, отдирая ком с подкоса, – про грязь не думал вообще.
Первого марта нас предупредили о перебазировании. Не сказали куда – сказали готовить имущество к погрузке и составить ведомости. Они‑то мне и достались. Три дня я писал карандашом, разлиновав листы по линейке: лопаты штыковые, лопаты совковые, козлы, печи чугунные бывшие в употреблении, брезент палаточный, чехлы моторные – и всё это в двух экземплярах, и на второй день рука заболела сильнее, чем от ожога.
Батя, подписывая, поглядывал на меня.
– Восьмого комиссия.
– Так точно.
Комиссия приехала седьмого вечером, а работать начала восьмого с утра.
Восьмое женский день, и с утра Заболотный от имени полка вручил Клаве, Нюре и девчатам‑оружейницам по куску трофейного мыла и произнёс речь на две минуты. Клава мыло понюхала и под общий смех объявила, что от него тоже бензином несет.
Приехал майор медицинской службы Дробышев, невысокий, с седой щёткой волос, и с ним женщина‑военврач, которая всё время мёрзла и поправляла шинель. Устроились в санчасти, в землянке с двумя окошками, вырубленными под самым потолком. Света там было мало.
Таблицу повесили на дощатую стенку и подсветили лампой. Полковой врач передвинул ее дважды.
Я разделся до пояса, потом оделся, дышал, приседал двадцать раз и стоял с закрытыми глазами, вытянув руки. Бедро прощупали, поворочали ногу и заставили пройтись туда‑сюда. Лёгкие слушали долго, дольше, чем я хотел.
– Хрипов нет. – Женщина‑военврач отняла трубку и подышала на пальцы.
– Жёсткое дыхание, – отозвался Дробышев. – Декабрь, крупозная. Верхушки?
– Чисто.
Потом дошло до глаза.
Я знал, что будет с самого начала месяца и, если честно, из‑за этого и не спал толком последние две ночи.
Закрыли правый. Я начал сверху и пошёл вниз, и на седьмой строке остановился.
– Дальше.
– Дальше не разбираю.
Дробышев подвинул лампу сам, потом отвёл её и посмотрел на меня.
– Не разбираете или не видите?
– Не вижу, товарищ майор.
В землянке стало тихо. Полковой врач кашлянул коротко, полез в свои бумаги и достал листок из госпиталя – тот самый, с моей февральской комиссией, где было написано «компенсирует».
– А это кто писал?
– Окулист. Старик. Фамилию не помню.
Тут я не соврал. Фамилию я забыл, ещё не уехав из госпиталя.
Дробышев читал листок долго. Потом сложил его, положил на стол и постучал по нему пальцем.
– Соколов, вы понимаете, что дальномерность бинокулярная?
– Понимаю.
– И как вы её замещаете?
Врать нельзя было. И правду говорить не хотелось – она состояла в том, что я считаю по кольцу прицела, укладываю в него размах и по тому, как быстро он растёт, беру дистанцию, и что это счёт, а не зрение.
– Кольцом, товарищ майор. У прицела кольцо, размах в него укладывается. Если он растёт быстро – близко. По этому и держу.
– Считаете?
– Считаю.
Женщина‑военврач посмотрела на Дробышева. Дробышев продолжал задумчиво глядеть на меня.
– Девять сбитых, – сказал он в бумагу. – Из них шесть после ранения?
– Пять, товарищ майор.
Он ещё помолчал.
– Ладно. Летать вам никто не запретит, вас командир ваш из‑под меня выдернет через голову дивизии, и я это знаю не хуже вас. Пишу: годен, ограничений по полётам нет. Только имейте в виду: правый у вас теперь работает за двоих, и уставать он будет всё раньше. Как начнёт садиться к вечеру – обращайтесь к врачу сразу, а не когда совсем прижмет.
Он писал и говорил, не поднимая головы, и почерк у него был мелкий и очень аккуратный, что показалось мне странным для медика
Я вышел на улицу и постоял.
Было плюс два, с крыши землянки капало в накатанную колею, и от стоянки тянуло бензином и разогретым маслом, там как раз запускали, и мотор схватил не сразу, а с третьего раза.
Кондрат шёл ко мне через поле, огибая лужи, и по шагам его я понял, что он всё уже знает – на аэродроме такое узнают раньше, чем сам скажешь.
– Ну что, командир?
– Годен.
Он вытер ладони о штаны, хотя они были чистые, и молча пошёл обратно к машине, и только шагов через десять обернулся.
– Так я чехол‑то снимаю?
– Снимай.
Глава 3
Подняться, наконец, в небо я смог одиннадцатого.
Двое суток мело так, что от штаба до стоянки ходили, держась за верёвку, натянутую ещё в феврале. Потом все стихло, но сверху снег раскис, а снизу подмёрз, и Заболотный доложил Бате, что с полосой надо что‑то решать, а что именно, не уточнил. Батя на мои взгляды не отвечал. Один раз только обронил, проходя мимо:
– Что ты суетишься? Раньше, чем полоса и погода позволят, всё равно не полетишь.
Одиннадцатого с утра стало тихо и бело от инея. Меня отправили не к «Ласточке», а к У‑2, который обычно возил в дивизию бумаги и стоял на приколе, зачехлённый.
– В переднюю, – велел Батя, махнув рукой, и полез в заднюю часть кабины.
Я забирался в кабину и вдруг понял, что что‑то не так. Неужели я что‑то забыл за время, пока не летал? Но руки нашли всё сами, правда с задержкой, и она неслабо меня напугала.
Мы сделали пять кругов. Батя не вмешивался, только на третьем прокричал в переговорный аппарат, что ручку я тяну, как корову за рога. На пятом ручка у меня в руках словно ожила, и посадил он. Сели так, что касания я не почувствовал, лишь заметил, как хвост пошёл вниз.
– Живой?
– Живой.
– Завтра на своей. Один круг по коробочке. И не вздумай мне там крутить, я увижу.
Чехол Кондрат снял ещё восьмого и с тех пор каждое утро зачем‑то протирал фонарь, хотя в этом не было необходимости.
Двенадцатого он подложил мне под шлемофон байковую подкладку, обошёл машину по кругу, потрогал колодки. Вместе с мотористом они провернули винт за лопасти, я залил, дал воздух. Мотор чихнул, выпустил немного дыма и заглох, но на следующий раз пошел ровно.